Библиотека > История средневековой культуры >
Франко Кардини. История средневекового рыцарства >
Часть 1. Глава 3. От ватаги к строю
«Вотан сиречь бешеный». Идя по тропе «предыстории» средневекового рыцарства, иногда лишь слегка обозначенной, иногда чересчур извилистой, мы смогли увидеть техническую и сакральную основу, на которой вырастало превосходство рыцаря над остальными людьми, те предпосылки, благодаря которым задолго до распространения христианского спиритуализма перед конным воином на Западе открылась историческая перспектива, необыкновенное будущее.
Когда знакомишься с документами, относящимися к «классической рыцарской эпохе», например с «песнями о деяниях», то обнаруживаешь в рыцаре и иные качества, а не только непобедимость или любовь к своему оружию и коню. Прежде всего речь идет об отваге и доблести. Их подкрепляет какая-то чуть ли не безумная, сомнамбулическая воля. Правда, идеологические обоснования более позднего времени направлены на то, чтобы рационализировать «отвагу», полностью подчинить ее канонам христианства, лишив тем самым какого бы то ни было «звериного» оттенка. Отвагу оснащают «мудростью». Сочетание отваги и мудрости, первоначально столь далеко отстоящих друг от друга (во всяком случае, психологически они противоположны), было положено в основание идеала рыцарской «меры».
Наряду с инстинктивной, но отполированной впоследствии до блеска и усмиренной свирепостью в средневековом рыцаре заметен комплекс характерных черт — его чувство корпоративной общности, понимание дружбы, уважение к совместному владению общим достоянием, желание разделять общую участь своей группы. В какой-то момент дружба перерастает даже в неотделимость друг от друга, духовное братство, в «со-чувствие» и «со-страдание» (com-passio) в этимологическом смысле этих слов. Один герой в отсутствие другого утрачивает половину силы, становится половинчатым. Например, отважный Роланд и мудрый Оливье только сообща в состоянии достичь совершенного рыцарского равновесия между мудростью и отвагой. Амик и Амелий — их дружба оказалась сильнее нежной родственной привязанности.
Еще раз зададим вопрос, какова же предыстория, почва, на которой развивалась данная система ценностей? Куда уходят корни лютой свирепости и чувства принадлежности к группе? Как переплетены они, эти корни? Что лежит в основе свирепости и столь яростной эмоциональности, которые являются характерной особенностью рыцаря «песней о деяниях» и от которых ему удается освободиться лишь по прошествии долгого времени и с неимоверным трудом, хотя очистительная полировка, осуществляемая эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, продолжалась целые столетия? Что стоит за прочным и глубоким чувством дружбы, корпоративной принадлежности, которые дали христианским авторам обильную пищу для размышлений? Высокая оценка дружеских уз—характерная черта рыцарской этики и рыцарской эмоциональности, а также общей психологии этой социальной группы вопреки распространенному прочтению текстов, где повествуется о странствующих рыцарях, в индивидуалистическом ключе.
И на этот раз, как обычно, мы опять обратимся к примеру германского варварства, полагаясь на анализ культовых обычаев, инициационных обрядов, религиозно-магических верований. Снова перед нами проблема: как сумело выжить наследие германского язычества, несмотря на христианизацию, и, более того, войти в плоть и кровь средневекового христианства.
В германских обычаях бросаются в глаза представления о святости войны, наличие социетарных групп инициированных воинов, их диалектическая связь с племенной структурой социума, их обособленность в качестве отдельной общественной группы, иногда вплоть до разрыва с общественной средой, хотя и без окончательного пресечения всех связей. В представлении германского воина, приобретающего силу и агрессивность благодаря инициации, связанного через нее нерасторжимыми узами с такими же, как и он сам, воинами и прославленными вождями, вступление в воинскую семью, основанную на доблести и общности судьбы, братстве и тождественности с прежде чужими по крови, сосуществует с естественными узами рода (Sippe), находящимися к нему в оппозиции, но в то же время и воздействующими на него. Точнее говоря, воин в большинстве случаев пребывает в состоянии поиска динамического равновесия, с одной стороны, верности естественным семейным и племенным связям, с другой — «искусственным» связям, которые являлись результатом избранности и многотрудного обучения, с вождями и товарищами. В общении с ними проходили годы ученичества и превращение юноши в воина. Итак, с одной стороны, «род» (Sippe) со своим хтоническим культом общего предка, правами-обязанностями, которые отдельный человек возлагает на себя по отношению к единокровным. С другой — воинское сообщество, сплоченное вокруг своего сюзерена. Эта группа следует за своим вождем, они его друзья-телохранители, по-немецки Gefolgschaft, где акцентируется вертикальная система отношений «вождь — рядовой», по-латыни — comitatus, термин, передающий горизонтальную связанность отношений между боевыми друзьями, групповую солидарность равных друг другу товарищей. Иерархия и солидарность сосуществуют в comitatus: вождь — это первый в обществе равных как более благородный, авторитетный, богатый, доблестный (или все это вместе), быть может, даже самый старший по возрасту. Термины senior (старший) и princeps (первый) служат обозначению вождя в своем первоначальном этимологическом смысле. Они с полной определенностью указывают на первенство, превосходство и качественное отличие от остальной части группы. Он «первый», «заглавный» в группе, чей идеал и образ жизни делит поровну со всеми. Будучи глубоко солидаристской, с пережиточным отношением к обществу как семье, германская воинская община моделирует себя по семейному образцу, создавая «искусственные» родственные и братские связи. Наряду с семьей, исходящей из единого для ее членов материнского лона, возникает семья, которая создана войной и для войны. Общность крови в ней дана не рождением, а ритуалом смешения крови (commixtio sanguinis). В этом свете яснее, чем прежде, предстает перед нами глубинный смысл германских законов, предписывающих женщине клятву «грудью своей», мужчине —«оружием своим».
Но рассмотрим по порядку этапы становления comitatus, свойственные ему магические компоненты, обрядовые и символические ценности, на которых зиждется воинское братство.
Диалектика оппозиции род (Sippe)— комитат (comitatus) весьма древняя. Зародыш ее, видимо, следует искать в доисторической «религиозной революции», в ходе которой древние хтонические божества прагерманцев ваны (с ними связан культ предков и семейной солидарности) были низложены. На смену им пришли новые боги — асы, носители героической и солярной морали. Согласно этой схеме (которую нельзя принять без оговорок), Sippe (ванам) противостоит структура comitatus (асы).
Примером тому — Вотан-Один, таинственный любитель «авантюры», бог — покровитель воинов. В норвежском варианте мифа Вотан перед смертью уязвляет себя копьем и предлагает тем, кто верен ему, поступить точно так же. Отсюда обряды нанесения при инициации ритуальных ран, почетная смерть с оружием в руках. Раны, должно быть, наносили и при совершении ритуала, который описан Тацитом: юноше вручали оружие, он становился воином, следовательно, свободным человеком. Вероятно, таким же был ритуал посвящения в тайны воинского союза мужчин — Mannerbunde, о котором нам, правда, почти ничего не известно. Принятый в воинскую общину юноша в ритуальном плане считается достойным einher-jar — «избранником Вотана-Одина», то есть членом союза comitatus, вечных воинов.
В «Эдде» рассказывается о некоторых избранных, которые после смерти попадают на небо и соединяются с Одином, становясь его друзьями. Остальные, связанные с землей, остаются в ней, давая земле то плодородие, которое они засвидетельствовали во время своего пребывания в мире живых. Существование небесных героев обусловлено волей божественных асов, обычных смертных — волей ванов, связанных с культом матери-земли. Окончательное местопребывание негероев — подземное царство Хель (термин, имеющий общий корень с латинским глаголом celare — прятать, скрывать, утаивать). Религиозные представления о ванах по времени более ранние, чем представления об асах. Однако две разновидности загробного царства не находятся в хронологической последовательности. Они соотносятся по принципу функциональной дополнительности. Вскоре мы сможем убедиться, что в роде (Sippe) культовая сторона обусловлена действием хтонических сил.
Вотан существует в окружении дружины (Gefolg-schaft) — свиты доблестных мужей. Подобно ему, германский вождь, имеющий божественное происхождение либо заслуживший свой авторитет доблестью, стремится во всем подражать божественному образцу и ищет достойных товарищей для своей свиты. Поиск этот происходил, вероятно, за рамками племенной среды. В свиту он приглашает воинов откуда-нибудь издалека. Он желал основать новую группу — надплеменное либо внеплеменное сообщество, члены которого верны только своему вождю и свободны от иных обязательств. Так у германцев складывались «элитарные» группы, состоявшие из воинов, чей привычный образ жизни — странствие, неподчинение установлениям среды, в какой они выросли, то есть в широком смысле слова — семье. Возникают, если угодно, «воинские интернационалы».
Понять, как все это происходило, нам, как всегда, помогают Цезарь и Тацит. Цезарь описывает воинов, оставивших свои поселения, странствующих по землям Германии, устремляющихся на помощь Ариовисту. Эти люди порвали связи со своим племенем, они не чередуют больше занятие сельским хозяйством с войной. Более того, война — их единственный промысел. Тацит так рассказывает о таких людях: они обладают беспокойным темпераментом, воинственным духом, им наскучила мирная жизнь своего рода, претит работа в поле, уход за скотом. Их тяготит привязанность к матери-земле, в которой спят вечным сном предки. Они не любят труд, им скучен покой. Мир, по их понятиям, синоним праздности, ленивого и скучного безделья. Единственная их отрада — война. Если на родине они не могут найти себе подобное удовольствие, то отправляются в дальний путь по первому зову мало-мальски знаменитого вождя.
Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жизни, появляется тенденция, потенциально способная взломать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и переживания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против судьбы началось восстание. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении Везера, замечает, что они склонны «считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ». Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пассивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему. можно спокойно довериться,—это военная-доблесть.
Так зарождается «культура доблести» (virtus), которая на протяжении столетий будет показательной для жизни Запада. Следует, однако, иметь в виду, что речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских ценностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом «возрождении» на пороге Ренессанса. Германская доблесть, так же как и кельтская, подразумевает ценности и отношения, которые римлянами считались варварскими и извращенными. Ее следует понимать узко в отличие от обозначаемого тем же словом римского представления о ценностях. Доблесть германского воина — свирепая отвага и безудержная воинская сила. Вегеций, рассматривая причины, по которым римляне смогли одержать победу над гораздо более многочисленными галлами, более сильными германцами, более хитрыми и богатыми африканцами и более образованными греками, выделял согласованность, военный строи, дисциплину — короче говоря, «право оружия» (ius armorum). Рассуждение Вегеция в основном направлено на дискредитацию грубой, необдуманной воинской храбрости. В этом смысле варварская доблесть (согласно римлянам, единственное, на что варвары вообще способны, ибо им неведомы более высокие ценности) в глазах римского наблюдателя — нечто чудовищное.
Действительно, например, у кельтов (мы не говорим о германцах, которые неизменно демонстрировали такой высокий уровень групповой солидарности, что, не выдержав испытания в каком-нибудь одном звене, она тотчас же восстанавливалась в другом) личная доблесть в конце концов объективно приводила к поражению всей кампании: воин-одиночка старался добиться в сражении максимальной степени самовыражения, пусть и в ущерб общему тактико-стратегическому замыслу. В сражениях с участием кельтов это приводило к проявлению одной из многих характерных для их культуры «гомерических» черт. Страсть к поединку, любовь к героизму, своеобразные дуэли накануне, во время и после боя, иногда взамен самого сражения. В кельтской и германской войне, следовательно, в обоих обществах, созданных во имя войны, проявляется дихотомия: есть религиозно-политические и есть военные вожди — reges и duces. В то время как римское военное искусство эволюционирует, придерживаясь рационального и геометрического направления, благодаря чему конкретно и юридически мыслящие римляне были вправе воспользоваться дефиницией Ius armorum, военное искусство кельтов и германцев развивалось мистически. Такие термины, как «доблесть» (virtus) или даже «дерзость», «неустрашимость» (audacia)—слово, заметим, гораздо более сильное,— недостаточны, чтобы передать тот дух, с каким сражался кельт и германец античности либо раннего средневековья. Несомненно, справедливо мнение об избрании германских королей на основании их божественного происхождения, а военных вождей с учетом их воинских качеств, что под Тацитовой доблестью германцев следует понимать не столько храбрость в бою, сколько «харизму», то есть сакрально-магическую силу, своего рода «ману», проявляющуюся на марсовом ристалище.
Перед нами понемногу приоткрывается если и не сама истина, то хотя бы возможность к ней приблизиться. Итак, какой же термин либо набор терминов использовали сами германцы для обозначения того, что латинские авторы столь неуклюже передавали как virtus либо audacia? Это термин — veut, связанный с готским woths— «обуянный, бешеный». От него и имя Вотан. Прекрасно соответствует ему севернорейнский термин odhr, то есть «неистовство», «ярость», от которого имя Один. Итак, священное, божественное неистовство. Кто пал его жертвой, тот одержим богом. Действительно, образованные средневековые потомки германцев, например Адам Бременский, для которого латынь оставалась навязанным и чуждым языком, хотя он и относился к ней без особого негодования, переводили wut отнюдь не virtus (то есть словом, которое для христианских ушей звучало уже совершенно иначе, чем для римских) , а как furor, то есть «бешенство». Оно увлекало, преображало, мистифицировало. Под его воздействием воин становился уже не тем, кем был прежде. Он утрачивал свой человеческий облик, выходил из себя. Это был одновременно и бог и лютый зверь.
Подобный род воинской доблести, вскормленный мистической силой и одушевленный божественным неистовством, во многом напоминает menos Гомеровых героев, который можно перевести как furor и как «жар», «храбрость», «сила и отвага», «пылкость». Менады Диониса тоже принадлежали к этой сфере. Действительно, wut — это слово-ключ: в нем жизненная сила, страсть и воля. Слово-ключ, применимое к богам и животным, даже к некоторым абстрактным понятиям: оплодотворяющему и разрушительному жару солнечной энергии, буйству природной стихии, силе гнева. Рассуждая о кентаврах, мы уже сталкивались с удивительным сочетанием божественного и звериного. Как нам представляется, оно удивляет только последователей христианского морализма и Декартова метода.
Как добивался человек этого божественного дара, как управлялся с ним в дальнейшем? Как и всякий божественный дар, этот приобретался человеком на свой собственный страх и риск. Путь к нему пролегал через сосредоточенность, очищение, созревание. Иными словами, это путь инициации, во время которой совершалась ритуальная и духовная подготовка к принятию дара. Путь был обставлен многочисленными табу. Насколько известно из истории, равно как и антропологии, такова картина во всех «воинских общинах» и «мужских союзах».
Но не станем беспокоить компаративистские изыскания этнографов и попытки реконструировать обряд инициации. И то, и другое уже не раз предлагалось. Поражает один факт, и, так как он неоднократно упоминался, нам пора рассмотреть его с более пристальным вниманием. Речь идет о превращении (если и не буквальном, то по меньшей мере ритуальном, а также психоповеденческом) воина в дикого зверя. Коллективная память, выраженная в символе и речи, в конечном итоге сильнее памяти, живущей в идеях и понятиях. Наши военные лексиконы, да и сама геральдическая символика, унаследованная от античности и средневековья, хранят следы этого древнего «превращения в зверя». Глубоко в историю уходит привычка, на первый взгляд диктуемая пошлой солдафонской риторикой, присваивать имена диких животных тем или иным армейским подразделениям. Не столь наивны, как может показаться, выражения типа «сильный как бык», «храбрый как лев» и т.п. Подобное фамильярное обхождение с миром диких зверей без особого труда можно проследить у германцев, причем в самых разнообразных формах. Поучительно: зверь играет роль наставника при инициации человека-воина.
Схватка со зверем, также являющаяся одним из видов инициации, завершается поеданием его плоти и крови. Воину это должно придать силу либо мудрость противника, помочь обрести самые его ценные качества. «Победа» человека над зверем трансформируется в переход таинства власти, в обряд передачи мощи, в результате чего зверь уже как бы и не умирает, а «воплощается» в победоносном герое. Впрочем, обычай украшать себя бренными останками поверженного противника, присваивать себе его геральдику, иногда даже и его имя, то есть облик, обладает тем же значением. Ритуал поедания плоти и крови убитого противника, привычный в Tierkampf, приводил иногда к воинскому людоедству, что еще раз указывает на ритуальный характер каннибализма. Сейчас же нас интересует зоофагия, постоянно встречающаяся в германском мифе.
Германская сага демонстрирует нам «воина-зверя» во всей красе. В известном смысле это «настоящий» зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа (пляска, употребление опьяняющих веществ, наркотиков) либо внешнему уподоблению какому-нибудь зверю (например, подражание его повадкам, одевание его шкуры, использование в качестве украшения его клыков и когтей или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь). Этот воин, подобно зверю, производит на человека колдовское действие, вселяя в него страх. Воины-звери терроризировали противника. Они обладали, или полагали, что обладают, даром неуязвимости, как, например, Гарольд Безжалостный, ввязывавшийся в бой раньше всех, сея смерть направо и налево, или викинги, которые, пока могли устоять на ногах, не прикрывали себя щитом, сбрасывали с себя латы и падали наземь лишь от усталости, а не от ран. Падали, испепеленные жаром собственного неистовства.
«Сага об Инглингах» повествует о подобных ужасах, характерным образом сближая их со службой Одину, с одной стороны, и поведением диких зверей — с другой. Оказавшись в сражении, «воины-звери» претерпевали метаморфозу, становились неутомимыми и бесчувственными. Если и не неуязвимыми, то будто неуязвимыми. Железо и сталь против них были бессильны. Атаковали они с криком и воем, как «дикари, подобные собаке и волку», побросав оборонительное оружие. Если в руках у воина-зверя был щит, то он вгрызался в его край зубами, повергая противника в оцепенение. Один вид их и одежда наводили ужас. Все это эффектный и заранее обдуманный прием, применявшийся во время атаки. «Уловка», придуманная для того, чтобы посеять панику в рядах противника. Но как известно, «уловка»— основной момент всякой магической техники. Воздержимся поэтому от того, чтобы считать «звериное обличье» германских воинов обычным тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять противника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли еще раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания. Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в культуре, посредством которых человек действительно становится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, «личину» (persona) он себе присваивает, в чьем облике существует. Германский воин, рычащий, как медведь, либо надевший на себя собачью голову, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой. Между ним и животным, с которым он себя отождествлял, устанавливалась симпатико-магическая связь. Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин «берсеркр» не вызывал удивления, так как это был синоним слова «воин», иногда «разбойник», в общем, опасной личности, подверженной приступам бешенства — bеrserkrsgang, не более того. Мирный скандинавский крестьянин средневековья, быть может, кое-что помнил об исконном смысле этого слова, знал отчасти содержание таинственного термина, но уже не испытывал особого страха. Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. Berserkr — это «медвежья шкура», «некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя». Обратите внимание — в медведя, а не просто в его шкуру. Разница принципиальная. За обыденным фактом — воин в медвежьей шкуре — скрыта более глубокая истина. Она переворачивает кажущееся значение слова. Воин, облаченный в медвежью шкуру, «воплощенный в медведе», то есть «шкура», личина медведя, из-под которой доносится его рык. Иными словами, одержимый медведем, если угодно, медведь с человеческим лицом. Воин — пленник медведя. Звериная шкура — это особого рода «магическая клетка».
Бок о бок с берсеркром, облаченным в медвежью шкуру, лучше сказать воином-медведем, стоит ulfhedhinn, то есть «волчья шкура», облаченный в шкуру волка воин-волк. Родственная связь воин-волк — воин-медведь столь тесна, что оба термина выглядят как взаимозаменяемые. О двух берсеркрах в исландском тексте сказано, что прозвище их было «волчья шкура». Источники утверждают, что ulfhedhnar и berserkir действовали как по одному, так и небольшими группами. Подчеркиваются также их неуязвимость, свирепость, бесстыдство, то есть отсутствие нравственных представлений, и scelera improbissima — постыдное пристрастие к оргиям. В общем, нечто напоминающее малийский амок. Так что предания о «волколаках» и «оборотнях» при сравнении с достоверными свидетельствами благодаря берсеркрам выглядят вполне правдоподобными.
Как интерпретировать роль и функцию воина-зверя в древнем германском обществе? Несомненно, речь идет о небольшой, резко отграниченной от основной массы свободных воинов группе. В какой-то момент к ней относятся с недоверием и страхом, затем с презрением. Берсеркров можно было бы сблизить с индийскими gandharva и их греческим родственником — кентавром. И те, и другие «демоны»— полулюди-полузвери. Можно было бы сблизить и с всадниками из свиты Ромула — кровожадными, ворующими скот и женщин существами — или с тем же Феврием, покровителем римских всадников, которые в середине февраля рыскали по Риму, подобно волкам.
Везде обнаруживается связь человек-зверь, человек-конь (прозаичной римской религиозностью превращенный во всадника—eques), человек-волк, ставший затем «защитником от волков». Инициационно-воинский компонент всех этих вне закона находящихся полузверей заметен в героических мифах: Ахилл воспитан кентавром, Ромул и Рем вскормлены волчицей. Как ни парадоксально, их роль состоит в том, чтобы обеспечивать порядок, установившийся в данной гражданско-религиозной системе, сама же эта система была символом и гарантией высшего космического порядка. Свирепые вторжения в будничный порядок вещей, систематическое и повторяющееся нарушение табу способствовали их укреплению. Осуществлялось возобновление и повторное обоснование упорядоченного течения жизни, то есть возврат к «давно прошедшим временам», в периодическом напоминании о которых и состоит главная особенность традиционного общества. Так оно сохранило свое собственное лицо. Группы воинов-зверей были организованы как некий священный союз, цель которого заключалась в обеспечении своего постоянного восстановления. Их основная характерная черта — участие юношей, то есть тех, кого принято включать в разряд, определяемый латинским термином juvenes. Это слово констатирует не столько возрастную категорию, сколько первое цветение всех жизненных сил. Знаменательно, что речь идет о воинской общине. Ведь juuenes — это воины, выдержавшие инициационные испытания, только что взявшие в руки оружие.
Жизненный опыт juuenes отражен и в германском материале. Тацит выделил среди воинственных хаттов (где юноша считался воином, то есть приобретал полноту гражданских прав, только после убийства противника) отдельную группу, члены которой демонстративно несли бремя добровольного бесчестья:
«Храбрейшие... носят железное кольцо (знак бесчестья у этого народа), как бы оковы, пока не освободят себя от него убиением врага. Очень многие из хаттов любят это украшение, а некоторые даже доживают до седин с этим отличием, обращая на себя внимание как врагов, так и своих соплеменников. Эти люди начинают все битвы, они всегда составляют передовой строй, вид которого поразителен. Но и в мирное время их лицо не приобретает более мягкого вида. Ни у кого из них нет ни дома, ни поля, ни другого какого-либо занятия; куда они пришли, там и кормятся, расточители чужого, равнодушные к своему достоянию, пока малокровная старость не сделает их слабыми для столь суровой добродетели».
Вне всякого сомнения, это группа привилегированных воинов, выделяющихся среди прочих. Народ очень высоко ценил их военное искусство. Обычай носить на себе знак бесчестья, превращавшийся в знак почета,— это определенная воинская повинность. Все это очень напоминает воинско-рьщарский обет, обычай, распространившийся среди воинов в IV—V вв. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы уделить хаттам внимание на страницах этой книги. Но это еще не все. Здесь нечто гораздо более значительное—сакральное сообщество (societas), имеющее собственный отличительный знак. Из свидетельства бесчестья он становится отличием славы. Членам сообщества было позволено во имя общего блага нарушать обычные социальные обязанности. Они не работали, не заботились о семье, были безбрачны. Община кормила их в обмен на выполнение ими воинского долга. То, что было постыдным для человека обычного, для них становится источником славы.
Но в какой мере вступление в этот «священный боевой отряд» было добровольным, насколько было обусловлено объективными данными, не зависевшими от индивидуального выбора? Тацит утверждает, что эти воины — самые доблестные из всех. Как представляется, свидетельство слишком общее и субъективное. Что означает железный перстень? Что стоит за их странствиями за счет общества, за кормлением всеми? Не находятся ли они на положении «прирученных зверей», обслуживающих нужды вполне определенной социальной группы?
На подобные вопросы вряд ли когда-либо будет найден исчерпывающий ответ. Главное — железный перстень. Уверенность, например, что всякий, кто наденет железный ошейник, может превратиться в медведя, до сих пор еще бытует в датском фольклоре. Кстати, именно в этом регионе мотив берсеркра сохранялся дольше, чем где-либо еще. В таком превращении, вероятно, присутствует элемент магии. В целом ряде источников об этом сказано с предельной ясностью. В «Слове о полку Игореве», к примеру, превращение в волка-оборотня представлено как добровольный жест князя-чародея. В этом же памятнике, хотя и не явно, сказано о тех страданиях, которые выпадают на долю человека-волка. Правда, не совсем понятно, в какой мере они обусловлены двойственной природой человека-зверя, а в какой божественной карой за преступления, совершенные им.
Разумеется, христианские авторы, имея перед собой такого рода легенды, не могли не вспомнить о превращении в зверя Навуходоносора (Дан., 4, 30). После христианизации к воину-зверю относились как к одержимому, жертве бесовских сил. В ряде текстов принявший крещение берсеркр утрачивает способность перевоплощаться. Из других источников видно, что воин-зверь находился на положении больного и несчастного, над которым тяготел рок. В древнеисландских сагах встречаются, например, жалующиеся на то, что стали жертвой приступов бешенства (berserkrsgang). Они страдают от того, что не в силах более переносить эту болезнь. В сагах повествуется и об Ульфре, то есть о человеке, носящем имя Волк. Это берсеркр, решивший посвятить себя земледелию, но его природа порой берет верх над разумом, особенно по ночам. Ходят слухи, что он «из числа оборотней»—«ночной волк».
Еще драматичнее повесть о Сигмунде и Синфьотли (1), в которой можно угадать своего рода внутренние пружины, управляющие «тайным обществом» берсеркров. В воинском сообществе роли четко распределены: престарелый инициатор-наставник и юный инициируемый, странствие и преступление, а также волшебная шкура, которая, если надеть ее на себя, «прикрепляет» к звериному состоянию — из него уже нельзя выйти, оно толкает на дальнейшие преступления, вызывающие отвращение у самого несчастного, вынужденного их совершать.
Сигмунд и Синфьотли — отец и сын. Синфьотли к тому же плод кровосмесительной связи Сигмунда с сестрой Сигни, обманувшей брата колдовством, чтобы совокупиться с ним и родить племени Вёльсунгов мстителя. Разумеется, отец и сын ничего не подозревают. Тем не менее между ними уже существует тесная связь, намного превосходя-
(1) Герои «Саги о Вёльсунгах», входящей в цикл «Нибелунги».— Прим. ред.
щая этически оправданную близость между членами комитата и этико-педагогические отношения между наставником и учеником, также заложенные в систему взаимоотношений, предусмотренную комитатом, где происходит общение между мужчинами разного возраста, ветеранами и новобранцами. Синфьотли вверен попечению Сигмунда, который должен воспитать из него достойного воина. Однако Сигмунд вынужден жить, скрываясь от преследований, так как его зять, король Сиггейр, истребитель Вёльсунгов, жаждет учинить над ним расправу. Сигмунд должен воспитать сына, чтобы он отомстил за поруганный род Вёльсунгов.
Однажды, бродя в поисках пропитания, отец и сын попадают в дом, где живут два зачарованных принца. У каждого массивный золотой перстень и волчья шкура, в которой они существуют — они самые настоящие волки. Только раз в пять дней могут они принимать человеческий облик. Роковым образом отец и сын попадают в их дом как раз в один из таких дней. Они становятся жертвой колдовских чар. Отец и сын тоже обретают волчью природу: начинают понимать волчий язык, перенимают волчьи повадки и волчью свирепость. Однако при этом они не расстаются ни с человеческой природой, ни с человеческим разумом, которые «загоняются» в глубины их естества. Они «приговорены» быть волками, а не просто быть на них похожими. Они вынуждены совершать жестокие поступки, так как не в силах им противостоять. Сигмунд впивается в горло сыну. Принеся его тело в хижину и сев рядом, он проклинает волчью жизнь. Только когда волчья личина оказывается преданной огню, колдовской туман рассеивается.
Подобные метаморфозы подчеркивают неотвратимость наказания. Это особенно отчетливо проявляется в «Эдде». Клятвопреступнику, запятнавшему себя убийством, грозит превращение в волка. Звериная природа — это нечто, находящееся вне человеческой власти. Саги постоянно напоминают, что в человеке под спудом скрывается вторая природа, своего рода «внутренняя душа», не поддающаяся его контролю. В снах и видениях она материализуется, приобретая облик животного. В зверином обличье являются людям и боги — хранители семейного очага, племени, самого народа.
Разумеется, сопоставление хаттского воина, носящего железный перстень, с более поздним по времени воином-волком или воином-медведем, не выглядит достаточно убедительно: у хаттов отсутствует собственно звериный компонент, источники, повествующие о хаттах и воинах-зверях, довольно далеки друг от друга как по времени, так и по условиям их возникновения. У Тацита воины, носящие перстень, функциональны по отношению к хаттскому обществу, хотя и ведут нетипичный образ жизни. В сагах же берсеркры — опасные, находящиеся вне закона разбойники. Хаттский воин вызывает у окружающих не только страх, но еще и уважение. К берсеркрам относятся со страхом и отвращением. Быть может, отношение к ним менялось под воздействием следующих двух факторов:
с одной стороны, были преодолены родоплеменные отношения, укреплялась централизованная власть, и сохранение автономных воинских групп стало для этой власти опасным. С другой — христианизация оказывала свое влияние на обычаи и законы, в них уже не вмещались столь беспокойные личности, какими были воины-звери. Итак, с одной стороны, функциональные изменения, с другой — культурное развитие.
Тем не менее нам представляется, что сам факт сохранения тематики воина-зверя в позднейшей литературе можно считать указанием на то, что культурная среда, в которой существовал воин-зверь, не претерпела сколько-нибудь коренных изменений на протяжении длительного времени. Учитывая предложенную французским исследователем Дюмезилем ритуальную функцию группы стоящих вне закона людей, можно предположить, что этой группе принадлежала также вполне определенная социальная роль: автономная вооруженная группа была призвана защищать своих соплеменников в случае возникновения чрезвычайных обстоятельств, так сказать, безвыходных положений. Павел Диакон, уже не понимавший или притворявшийся, что не понимает, дохристианские обычаи своего народа, рассказывал, например, что лангобарды, столкнувшись однажды с превосходящими силами противника, «сделали вид», будто у них в лагере находятся «песьеголовые воины». Они распространили слух, будто песьеголовые настолько свирепы, что питаются только кровью, за неимением крови врагов пьют собственную. Неясно, означает ли выражение «пьют собственную» указание на кровь соплеменников или их собственную кровь.
Представления о песьеголовых, разумеется, восходят к сочинениям Плиния Старшего и Исидора Севильского (1). Правда, в данном случае ссылки на ученые авторитеты не могут помочь делу. Почему лангобардами был распущен слух именно о воинах с головами псов (или волков)? Почему они были уверены, что противник обязательно испугается? И главное, почему вздорному слуху поверили? Неужели его посчитали бы правдой, испугались бы подробностей насчет свирепости и кровожадности песьеголовых, не будь у лангобардов и их противника уходящих в глубь традиций общих корней, которые, судя по всему, Павлу могли быть и известны, но как христианин он предпочел о них особенно не распространяться. Насчет звериных масок накоплено немало документальных свидетельств. Этот обычай уходит в предысторию. Что касается употребления крови врагов, неважно — человечьей или звериной, то и это обычный компонент военной магии. То же относится и к «собственной» крови, то есть крови «собратьев». Так что рассказ Павла о песьеголовых, оказывается, гораздо достовернее и не так уж наивен. Вряд ли слух о песьеголовых всего лишь вздорная выдумка, как может показаться из текста Павла Диакона. Не исключено, что, попав в окружение, лангобарды прибегли к услугам тайной группы, так сказать, «разбудили зверя», дремавшего до поры до времени. Слух слухом, но лангобарды всерьез угрожали противнику натравить на него своих воинов-зверей.
При всей фрагментарности и сомнительности источников перед нами, несомненно, исконный военно-религиозный обычай германцев. В их обществе известно существование дифференцированных воинских сообществ, обладающих особенной сакральностью. Иногда они были источником общественной опасности, иногда приносили общественную пользу. Эти сообщества состояли из прошедших инициацию воинов, которые своим внешним видом отличались от остальных людей. У них в ходу была специфическая эмблематика, особая манера поведения. Они вели нетипичный образ жизни. Их братство — «стая», которая находилась на обочине гражданского общества. Но общество пользовалось их услугами. Говорить о них только как о «стоящих вне закона», на наш взгляд, значило бы ограничиться односторонним и поспешным толко-
(1) Исидор Севильский (ок. 570—636) — первый средневековый энциклопедист в Западной Европе. - Прим. ред.
ванием свидетельств, относящихся к более позднему времени.
Поясним: объявление их «вне закона» происходит в конце концов и в скандинавском обществе, наиболее консервативном и ревностно охраняющем этот и прочие языческие обычаи германцев. Но для этого прежде должна была упрочиться сначала надплеменная, а затем и королевская власть. Должно было победить христианство.
В самом деле, юридические тексты, лучше сказать, тексты, поддающиеся юридической интерпретации, показывают весьма характерную эквивалентность употребления таких понятий, как «волк», «преступник», «изгнанник», «находящийся вне закона» — в общем, Friedlos, тот, кто по причине своих преступлений лишен обществом «прав состояния», то есть поставил себя вне связи с той внутренней силой, которая обеспечивает мирное развитие и упорядоченное существование общины и которую можно перевести (однако только во внешне адекватном плане) латинским pax—«мир». Несомненно, связь между «волком» и «злодеем», отразившаяся впоследствии и в повседневной разговорной речи, имеет весьма глубокое исходное значение. Вот два примера, из которых явствует, что англосаксы «находящегося вне закона» именовали также «волчьей головой». Деятельность «стай», в которые входили преступники-волки, пагубно отражалась на тех слоях населения, которые несли на себе основное бремя производства в обществе. Именно им приходилось расплачиваться за чинимое «зверями» насилие и грабежи. Несомненно, приговор, по которому тот или иной член общества считался отверженным, торжественно объявлялся на народном сходе. Он имел характер гражданской казни, полностью отсекая от своего народа того, кто подвергался этой мере наказания. Несомненно также, что «отверженные» стремились объединяться в отряды-шайки и учреждать в своей собственной среде новые основания гражданского сожительства, чуждые тому племени, из которого они были с позором изгнаны.
Но все это, однако, история более позднего времени. Рассказ Павла Диакона, приведенный выше, повествует о группе лиц, удивительно напоминающих англосаксонских «отверженных», хотя они и принадлежат другой исторической эпохе. Членам этой группы также приписывалось обладание песьей (лучше сказать, волчьей) головой. Это автономная и очень опасная группа.
Группа песьеголовых не существовала тем не менее отдельно от лангобардского народа. Престиж ее среди лангобардов достаточно высок. Это определялось прежде всего тем, что в трудную минуту они спешили на помощь своему народу. Разумеется, судя по более поздним источникам, опасных соседей в конце концов изгоняли за пределы гражданского общества. Вообще, им уподобляют многих преступников. В итоге возникала новая обособленная группа, в состав которой входили и воины-звери, и изгои. Характерно, что в скандинавских источниках термины berserkr и viklngr (изгои) сближаются по значению, а с XI в. приобретают только негативный смысл. Скандинавский вождь Иоанн, разбитый в 1171 г. под Дублином англо-римскими войсками, имел прозвище Wode — Безумец,— очевидно, как напоминание о свирепости Одина, считавшегося одержимым wut.
В конце концов христианство превращает, человека-зверя не только в асоциальный тип, но и в страшилище, одержимое бесовскими силами. В саге о Ватнсдале рассказано, что в связи с прибытием в Исландию епископа Фридрека там объявилось много берсеркров. Их описание дано вполне в традиционном духе. Они творят насилие, произвол, гневливость их не поддается никакому контролю. По отношению к основной массе населения они самые настоящие изгои, их деятельность уже совершенно несовместима с обществом. Многое изменилось по сравнению с временами, которые описывали Тацит, Павел Диакон и авторы более ранних саг. О берсеркрах сказано также, что они «неприятны» народу, ибо силой отнимают женщин и деньги, если же им отказывают, то обидчика вызывают на поединок; они лают, подобно свирепым псам, вгрызаются зубами в край своего щита, ходят по раскаленному кострищу босыми ногами. Берсеркры описаны как одержимые злыми духами. По совету новоприбывшего епископа их отпугивают огнем, забивают насмерть деревянными кольями (ибо считалось, что «железо не уязвляет берсеркра») и сбрасывают их тела в овраг.
Не следует, однако, забывать, что воинский союз, по своему характеру инициационный и тайный, внес в ткань родоплеменных отношений германцев новый принцип солидарности, в основе которой была не только принадлежность к определенному племени, но и свобода выбора. Все зависело теперь от воинской доблести, ритуальной общности, специфических отношений с однородным и компактным, организованным по этническому принципу обществом. Воины-звери обладали своим собственным, отличающим их от прочих групповым сознанием. Их дружины (comitatus) создавались (быть может, с использованием инициационной воинской группы в качестве образца) благодаря притоку в них молодежи — представителей разных этнических групп. Пример Ариовиста (1) в данном случае весьма показателен. Неужели и его дружинники — Fried-lose (отверженные)? Отчасти, возможно, да. Однако этническое, социальное и юридическое происхождение дружинников самое разнообразное. Тот, кого считали Fried-lose, по-братски делит все радости и невзгоды жизни, горечь поражений и радость побед со своим вождем. С ним он проводит и годы своего ученичества. Как знать, не зародыш ли это собственно рыцарства? Чувство гордости принадлежать к группе «лучших» и «избранных» — для окружающих. Счастье ощущать себя равноправным членом группы вопреки всевозможным юридическим и социальным различиям — для себя.
Итак, что от древнего воина-зверя унаследовал средневековый рыцарь? На первый взгляд очень немногое. Ведь к средневековому рыцарю путь пролегал через долгие столетия христианизации. И все-таки кое-что из древнего наследства средневековый рыцарь взял на вооружение. Вспомним хотя бы неконтролируемую вспыльчивость, едва ли не наивные чередования приступов кровожадности и слез раскаяния у главных персонажей «песней о деяниях». Не забудем при этом и так называемых «антигероев» (рыцарей по праву и образу жизни, поведение которых, однако, несовместимо с занимаемым положением в обществе) вроде Тома де Марля, Рауля де Камбрэ, Роберта Дьявола и т. п.
Вряд ли в свете сказанного выше сравнение их с бешеными псами, волками-оборотнями покажется кому-либо плодом поэтического преувеличения. Волки, медведи, львы, столь характерные для средневековой геральдики, оказывается, не были безобидным украшательством. В них проглядывался древний ужасный смысл. Они символизировали тех, кто когда-то были зверями.
(1) Ариовист (I в. до н.э.)—вождь германского племени свевов. Ок. 58 г. до н. э. потерпел поражение от Цезаря.—Прим. ред.
Воинская семья. Мы не можем полностью согласиться с мнением тех, кто, как нам представляется, чересчур категорично противопоставляет семейный солидаризм Sippe или Bund (то есть союз нескольких Sippen) как фатальное выражение биологического детерминизма воинскому солидаризму, столь характерному для Gefolgscfiaft, являющему пример свободного индивидуального выбора. Как нам кажется, подобное противопоставление, в котором, с одной стороны, «судьба», с другой — «свобода», принадлежит скорее истории современной европейской духовности, нежели предыстории германцев, и что поборники подобного разделения незаслуженно мало уделяют внимания сосуществованию и взаимодействию двух структур. История же свидетельствует: к вере предков и умерших родителей весьма в скором времени добавилась иная вера — вера товарищей по оружию. Несомненно, две эти веры должны были, и довольно часто, вступать в антагонистические отношения. В подобном противоречии, мы думаем, и заключается скрытое драматическое напряжение, иногда взрывающееся жестокой трагедией, характерное для жизни столь многих людей феодального времени. Средневекового человека разрывает на части несовпадение между тем, что он должен своему племени и роду, и тем, что он должен сюзерену. Не забудем, однако, что воинская общность была создана по модели родовой общины. Но как обычно бывает в отношении всякой модели, воинская общность постепенно оказалась в оппозиции к своему прототипу.
Эта оппозиция вылилась в соперничество. Если угодно, речь здесь идет о функциональной оппозиции, в которой есть место как «концептуальной почтительности» в отношении модели, так и стремлению эту модель «вытеснить». Стремление преодолеть модель продиктовано не только законом борьбы двух общественных институтов, но и желанием стать ее полноправным преемником, продлевающим, исходя из собственных критериев, ценности модели. Эти ценности воспринимаются как основополагающие, жизненно необходимые и непреходящие. Так, семье, вскормленной материнской грудью, противопоставляется семья, чье основание — «оружие» вождя. Долг родственной верности заменяется долгом перед товарищами-воинами (комитами). До сих пор еще принято рассматривать комитат с социально-юридической и экономической точки зрения, определять его как основную ячейку феодального общества. Такой взгляд, несомненно, правомерен. Но мы постараемся взглянуть на него с культурно-социологической точки зрения, полагая, что комитат — это основа будущей рыцарской ментальности и соответствующих этой ментальности обычаев. Быть может, на этом пути нам удастся увидеть внутренние и более глубокие причины той общности феодальных и рыцарских ценностей, которая, пусть по-разному оформленная в зависимости от времени и места, доставляет столько мучений всем, кто сегодня берется за ее объяснение.
Итак, комитат изначально обладает ценностями, которые отличаются от ценностей, принятых в общине Sippe и в союзах Sippen. Вождем комитата становятся благодаря собственной доблести, а не потому, что вождь, став «королем» в силу своего божественного происхождения, в состоянии обеспечивать процветание и мир общества, вверенного ему. Вождями становятся не только вследствие благородства происхождения, а по доблести. Вождю нужны поддерживающие его спутники, и слух об этом доносится до самых отдаленных племен. К богатому и славному воину сбегаются не только юные энтузиасты, жаждущие приобрести жизненный опыт, но и все, кто оторван от своего корня, оказался на обочине того существования, которое влачит их родная община; все воины, которым надоела мирная жизнь — время нудного и нищенского прозябания; все, кто в своем племени существует ради войны и, когда ее нет, обращает свой алчный взор в иные края; наконец, все, кто так или иначе не в ладах со своим родоплеменным обществом. Люди буйного нрава, которым претит спокойный труд на земле и тихие радости домашнего очага, которых недолюбливают мирно настроенные соплеменники. Люди, жаждущие войн, богатства, кутежей. Насильники, для которых грабить и пропивать награбленное — привычное дело. Они вечно нищие, но их терзает такая жадность, которой не сравниться с алчностью купца. «Медведи», «волки», «псы» — так называют их саги. Берсеркр — привычный член свиты вождя. «Медведи», «волки», «псы» — вторит мирный крестьянин-германец, сам бравый воин, еще не настолько пустивший корни в землю, чтобы отказать себе в удовольствии принять иной раз участие в выгодной вылазке, но помышляющий уже о мирных заботах. На призывный клич вождя сбегаются прежде всего те, чье описание нам оставил Тацит. Его мы приводим полностью, оно того заслуживает.
Возникновение рыцарской ментальности здесь показано гораздо лучше, чем во многих претендующих на ученость исследованиях.
«...Особенная знатность рода или большие заслуги отцов сообщают даже еще очень молодым людям достоинство вождя; они присоединяются к другим вождям более зрелого возраста и уже давно испытанным, и для них не стыдно быть в свите последних. Да и сама свита определяет место воина по решению того, при ком она состоит, и существует большое соревнование как между членами ее относительно того, кому должно принадлежать первое место у своего вождя, так и между вождями о том, чтобы иметь наиболее многочисленную и наиболее храбрую свиту. Это придает важность, это придает могущество — быть постоянно окруженным большой толпой отборных юношей; почет в мирное время, охрана на войне. И не только у своего народа, но и у пограничных народов доставляет громкое имя и славу, если чья свита выдается между другими своим числом и храбростью: к таким вождям посылаются посольства, им приносятся подарки, и часто одна слава их решает войну.
Когда дело дошло до боя, постыдно для вождя быть превзойденным храбростью, постыдно для составляющих его свиту не равняться храбростью со своим вождем; но возвратиться с боя живым, когда пал вождь,— значит обесчестить себя на всю жизнь. Защищать его, оберегать, а также свои подвиги присоединять к его славе — самая священная обязанность. Вожди бьются за победу, свита — за вождя. Если община, в которой молодые люди родились, погружена в продолжительный мир и спокойствие, то многие из благородных юношей добровольно отправляются к тем народам, которые ведут в то время какую-нибудь войну, так как, с одной стороны, покой этим воинам неприятен, с другой — они легче достигают славы среди опасностей, да и большую свиту нельзя содержать иначе, как путем насилий и войны, ибо от щедрости своего вождя спутники его требуют в награду боевого коня, кровавой и победной фрамеи. Пиршества, хотя и грубые, но обильные, идут вместо жалованья; средства же для подарков составляют грабеж и войны. Потому-то их нельзя так легко убедить вспахивать землю и ожидать жатвы, как вызвать на войну врага и принести оттуда раны. У них считается даже леностью и вялостью приобретать потом то, что можно достать кровью.
Когда они не воюют, то проводят немного времени в охоте, а больше в праздности, предаваясь сну и еде. Самые храбрые и воинственные ничего не делают, возложив заботу о доме, хозяйстве и полевых работах на женщин, стариков и наиболее слабых членов семьи, сами они коснеют в бездействии: удивительное противоречие в натуре, когда одни и те же люди любят бездействие и так ненавидят спокойствие. Общины имеют обычай, в силу которого каждый по доброй воле приносит вождю что-нибудь из скота или сколько-нибудь хлеба, что, будучи принимаемо как почетное приношение, в то же время служит к удовлетворению необходимых потребностей. Особенно вожди любят подарки от соседних народов, посылаемые не от имени отдельного лица, а от имени страны: отборных лошадей, большое оружие, грудное металлическое украшение и ожерелья...»
Вряд ли найдется более живописное изображение воинского сообщества германцев. Кроме того, здесь дан их психологический и культурный портрет: взаимное доверие, связующее вождя и его свиту; дух равенства, характерный для взаимоотношений между воинами, при одновременном соблюдении системы иерархических ценностей, основанных на уважении первенства своего вождя, доблести, проявленной им на поле брани; соперничество и самоотверженность, сплачивающие отдельных дружинников в единый организм как перед лицом опасностей, так и в минуту радостного торжества; презрение к физическому труду и ненависть к заботам мирного времени; жажда «авантюры» и славы; грубое упоение радостями жизни и вкус к опасностям; наивная жажда богатств и подарков и безумное расточительство. Спустя столетия отзвук этого слышится в исландских сагах.
Тацит, а следом за ним исландские саги и «певцы рыцарства» Турольд и Кретьен де Труа составили нам великолепную картину для выявления «оснований» ментальной структуры рыцарства. Эта структура, правда преображенная благодаря влиянию христианства, сохраняется на протяжении всего средневековья, как в эпоху соборов и крестовых походов, так и в XV—XVII вв., прошедших отчасти «под знаком» рыцарской литературы.
Подтверждает наблюдения Тацита и Аммиан Марцеллин. Правда, он имеет в виду другие народы и высказывается в совершенно ином духе. Марцеллин говорит о «радостном чувстве», которое охватывает аланов всякий раз, когда они слышат о приближающейся воине. А ведь это те самые аланы, которым столь многим, как мы знаем, обязаны готы и вообще все германцы. Марцеллин рассказывает об «удовольствии», которое аланы обретают в опасностях войны. Счастливым считается среди них тот, кто погибает в бою; смерть от старости или несчастного случая — удел трусов; убить человека — это поступок, достойный похвалы.
В свете новейших исследований нам известно, до какой степени подобное отношение к войне и насильственной смерти связано с определенной религиозно-мифологической системой, особыми представлениями о загробном мире. Но поскольку религиозные верования питаются глубинными процессами, происходящими в обществе, постольку религиозное оправдание войны следует искать не во внешних проявлениях того или иного верования, а в самом жизненном укладе, где верования одновременно и причина и следствие. Военным общество является не потому, что существует благодаря войне или во имя войны (в таком случае сюда можно было бы зачислить и шайки пиратов), а потому, что оно существует в войне и, исходя из этого, вырабатывает собственные представления о том, что такое мир.
Именно с этим процессом мы и имеем дело, исследуя германские общины. Оружие сопровождает свободного человека от рождения до могилы, в момент принесения присяги и совершения религиозных обрядов. Понятие, связующее воедино племена и союзы племен, непереводимо одним словом pax (мир), означающим отсутствие внутренних распрей. Это также содружество, созидательная сила в обществе, но она же удивительным на первый взгляд образом порождает глубинные причины обращенной вовне войны. Древнегерманскому обществу известны враги народа (hostes). Оно не допускает в своих пределах не-друзей, отступников. Всякий, кто переступит черту, обозначенную кровной местью, будет считаться гражданским преступником, зверем, подлежащим изгнанию, «волком», отверженным, изгоем.
Сильно развитое чувство племенной принадлежности, подкрепляемое культом предков, объясняет, почему комитат, несмотря на тот факт, что он формировался на иной, чем кровное родство, основе, оказался не в состоянии полностью освободиться от этого чувства. Наоборот, семья являлась моделью для комитата, причем не только социальной, но и ритуальной. Посредством ритуала и детально разработанного кодекса ценностей создавались воинские семьи, которые состояли друг с другом в действительном родстве. Разумеется, родство это ритуальное, а не биологическое.
Итак, мы имеем дело не с оппозицией родоплеменной солидаризм — дружинный индивидуализм (подобная оппозиция и с семантической точки зрения терминологическое противоречие), а с интеграцией солидаризма, выросшего на естественной биологической почве, с солидаризмом функциональным, который санкционирован ритуалом. Не случайно Тацит, указывая, что комитат состоял из лиц самого разного происхождения, неизменно подчеркивал его «семейный» характер. В комитат можно было вступить благодаря славе, добытой в бою предками. Здесь юноша обретал нового отца, новых братьев, которым обязан был хранить такую же верность, что и членам своей семьи. Ментальные и юридические структуры, регулирующие жизнь семьи и жизнь комитата, параллельны. Не исключено, что в конкретных ситуациях они могли вступать в противоречие или альтернативные отношения. В принципе же между ними есть немалое сходство. Более того, конфликт между ними как раз и возникал из-за сходства.
Характерен пример «Песни о Хильдебранте», относящейся к VIII в., но основанной на более древних источниках. Действие разворачивается вокруг трагического конфликта, порождаемого понятием Not, то есть состоянием необходимости, в котором оказывается человек, вынужденный совершать выбор между одинаково важными, но противоборствующими ценностями. Речь идет об отце, оказавшемся перед выбором: или любовь к сыну, или чувство, связывающее его с вождем. Во избежание недоразумений поясним, что душевные терзания вызваны схожестью (более того — культурологической гомогенностью) двух привязанностей — биологической и ритуальной, семейной и дружинной. Протагонист песни в конце концов поставлен перед необходимостью выбора: или собственный сын по крови, или отец по ритуалу.
Отметим следующий важный момент: очевидно, введение какого-либо юноши в комитат сопровождалось установлением определенной родственной связи (обычно именуемой «искусственной», хотя точнее было бы сказать «ритуальной») между вождем и новым членом его свиты, между ним и воином-ветераном, которому поручалось играть роль наставника.
При всей эгалитарности, обычной в закрытых воинских общинах, комитат располагал также и системой иерархических отношений. Об этом тоже говорит Тацит:
вождь определяет роль и значение каждого члена своей свиты в зависимости от своего к ним уважения, дружинники делают все, что в их силах, чтобы добиться большего расположения со стороны вождя. Согласно Тациту, а также Аммиану Марцеллину, внутри комитата существует иерархическая дихотомия (в этимологическом смысле этого термина), то есть проводится разделение, с одной стороны, между старыми и опытными воинами и юношами — с другой. Молодежь выходит из-под опеки старших, только совершив какой-либо смелый поступок, в котором совмещено духовно-символическое и функционально-техническое содержание, например убийство врага, кабана или медведя. Иными словами, речь идет о стратификации по возрастным категориям, в данном случае являющимся также категориями компетентности. Переход из одной категории в другую происходит посредством инициационных испытаний.
Правда, сама по себе воинская группа, учитывающая возрастную категорию, мало о чем говорит. Такова, например, структура римского легиона. То же можно сказать и о ритуальной практике, знаменующей переход из одной возрастной категории в другую. Но о многом говорят нам родственные отношения, которые устанавливаются между вождем и рядовым членом свиты, а также между наставником и учеником. Возьмем хотя бы пример той же «Саги о Вёльсунгах», где кровное и инициационное родство (трудно предположить, что речь здесь идет о простом совпадении) совмещены в отношениях Сигмунда и Синфьотли. Пожалуй, это лучше всего заметно в словоупотреблении. Так, в меровингских источниках для обозначения спутника вождя, дружинника, нередко применялся термин рuеr (ребенок, мальчик, сын), являющийся калькой с древнего верхненемецкого degana, связанного в свою очередь с греческим tekna — «дети», и, следовательно, указывающий на факт искусственного усыновления. Аналогичная ситуация и с древнескандинавским термином nidhr (сын). Этим словом в Норвегии называли члена королёвской свиты. То же мы наблюдаем в делении англосаксонского комитата на dugodh. (ср. совр. нем. Tugend), то есть viri—«мужчины», и на geogodh (ср. совр. нем. /ugerid), то есть juvenes—«юноши». Руническая надпись, высеченная на камне, найденном в Норвегии, говорит о члене комитата, очевидно холостяке, схоронившем своего «юношу», то есть своего «сына». Здесь тоже пример ритуально-инициационной связи, вполне реальной как в юридическом, так и человеческом смысле.
Германский обычай усыновления был отмечен римскими авторами, которые в сопоставлении с принципами усыновления в римском праве подчеркивали, что он имеет почетный характер и не имеет каких-либо последствий в собственно юридическом смысле.
Римляне считали «усыновление по оружию» обычаем племен, вытекающим из самого характера жизни этих племен. Напомним о германском ритуале присяги: у мужчин принято клясться «оружием», у женщин — «грудью». Нельзя не обратить внимания на глубокую обоснованность этого ритуала. Членами рода становятся рожденные женщиной, принадлежащей данному роду. Сыновьями же вождя, или членами его свиты, можно стать благодаря как бы происходящему через ритуал «рождению» сына мужчиной при помощи специфически военного атрибута — оружия. Однако усыновление создает взаимосвязанную систему прав и обязанностей отца и сына «по оружию», равную той, которая действует внутри семьи. И прежде всего, разумеется, право-обязанность Fehde — «мести» и Blutrache — «кровной мести», в которое оказываются вовлеченными все без исключения члены группы. Можно наблюдать как внутри родовой общины, так и комитата своеобразное «возмещение» пролитой крови, или, лучше сказать, совершение особого типа мести, когда искупление пролитой крови достигается посредством акта насилия, равнозначного тому, который был предпринят в отношении жертвы, кровь «возмещается» кровью. Речь идет не столько о возмещении ущерба как такового, сколько о ритуальном прекращении вражды.
Еще раз напомним: во-первых, благодаря связи между членами рода или комитата люди, принадлежащие к одной и той же группе, считаются не просто равными, но и одинаковыми, взаимозаменяемыми элементами жизненной силы, ущерб которой должен незамедлительно возмещаться; во-вторых, род как общность, основанная на крови, а комитат как общность, основанная на ритуале, заключают в себе такую связь, которая продолжается и после смерти, поэтому родственник или товарищ убитого может заменить его и продолжать бой с противником. Мертвый воскресает в родственнике, в извечном существовании и неуничтожимом равенстве родовой организации. Семейная группа, равно как и воинская семья германцев благодаря своей структуре способны к расширению, вбирая в себя вновь приобретенных родственников или новобранцев. Нельзя допустить, чтобы хоть сколько-нибудь пострадала жизненная сила общности. Каждый погибший должен быть возмещен. Сама кровная месть, служа целям умиротворения жертвы и восстановления попранной групповой чести, направлена на то, чтобы обеспечить этой группе солидарность со стороны погибшего ее члена, а также и его самого не оставить без своей помощи. Позитивным или негативным объектом мести являются не отдельные личности, а сообщества. Поэтому вряд ли покажется странным, что месть иногда обрушивалась на лиц, не причинивших группе никакого вреда. Как индивиды они ни в чем не повинны. Однако они связаны с обидчиком определенными отношениями солидарности. Неудивительно, что убийца может быть иногда принят в группу, членом которой была его жертва. Германская ментальность абстрагируется от отдельных личностей.
Месть за погибшего родственника или товарища свершается не ради него лично, а во имя групповой «жизненной силы», которой был нанесен ущерб кровопролитием. Германцы не сомневались, что лучший способ отомстить противнику и возместить ущерб — «заключить» обидчика в группу жертвы. К тому же подобный способ улаживать конфликт подчас совпадал с намерением самого обидчика овладеть не только силой, но и личностными чертами, признаками жертвы, в известном смысле превратиться в убитого, чтобы избежать мести с его стороны, ибо самому себе он не станет вредить. Итак, цель заключалась в том, чтобы как можно быстрее «воскресить» в себе самом поверженного противника. Становится понятным глубокий смысл поведения гомеровского воина, обряжающегося в одежду противника, феодальный обычай пользоваться оружием убитого врага. Проясняется природа таинственного и трогательного отеческого чувства, испытанного в «Илиаде» Приамом, когда он беседовал с убийцей своего сына, и сыновье чувство убийцы по отношению к отцу своей жертвы. Чувство, совершенно чуждое христианскому прощению, однако внешне весьма его напоминающее.
Случаи «возмещения ущерба» посредством приема убийцы в родовую общину или комитат довольно часто встречаются в скандинавских сагах, например в «Саге о Ватнсдале»: прощение отцом убийцы своего сына обладает характерными особенностями усыновления. Глава семейства и глава группы прежде всего обеспокоены сохранением силы своего «отряда». Вождь является отцом воинского семейства в общественном смысле, хотя, как нам предстоит увидеть, это не исключает и личной привязанности к членам своей свиты.
Наряду с вертикальными связями, существующими между вождем и рядовыми членами, ветеранами-наставниками и юными новобранцами, были также и горизонтальные связи, смоделированные по семейной мерке. Все воины — «сыновья» своего вождя. Друг другу они «братья». И в данном случае «идеальная семья» и, следовательно, «идеальное братство» (заметим, что подобные выражения весьма неточны и имеют смысл только при условии, если прилагательное «идеальный» употреблять в ритуально-магическом, а не в обиходном значении) превалируют над реальной семьей и реальным братством, причем неважно, вступают ли они друг с другом в конфликт в сфере практических отношений.
Пожалуй, необходимо уяснить всю двусмысленность и обманчивость данной идеально-реальной дихотомии. Братство, установленное ритуалом, приобретает благодаря тому же ритуалу собственную форму реального существования, едва ли не биологическую реальность. Его отличие от кровного братства, существующего между детьми одних и тех же родителей, заключается в ритуальной искусственности и, следовательно, добровольном характере связи. Что же касается кровных уз, то ритуал также позволяет их устанавливать. Разумеется, по собственной логике и своим законам, не повторяющим логику и законы биологии. Совершив ритуал обмена кровью, действующие лица становятся братьями уже не только «по оружию» (в чем, собственно, и состоит мотивировка ритуального братания), но как бы и по вскормившей их груди. Кровь одного брата начинала свой ток в жилах другого. Оба имели теперь общую жизненную субстанцию. Степень их единения превосходит иные родственные узы, включая узы отца и матери, ибо братство — биологическая связь гораздо более сильная, чем все остальные родственные отношения: в братьях кровь обоих родителей, тогда как у каждого из них в отдельности только половина общей родительской крови.
Помнить об этом необходимо, чтобы уяснить смысл ритуала, который античность и феодальное средневековье (впрочем, не только феодальное) используют для установления братских уз: принятие в себя крови товарища в форме обмена или смешения крови, permixtio sanguinis. Вариантов было немало: вместе погрузить руки в кровь убитого животного; сделать надрез и пригубить крови друг друга; коснуться друг друга открытой раной; пролить на землю каплю крови и смешать ее с кровью друга. Совершившие такой ритуал уподоблялись единокровным братьям, разумеется в ритуальном смысле.
Как и в других случаях, здесь тоже в основе был миф. Мы, конечно, не беремся утверждать, что реальность, отраженная в мифе, и та реальность, которую повторял, «восстанавливал» ритуал, хронологически вытекают одна из другой. Утверждать подобное не имеет смысла. Скажем только, что миф был моделью, неизменной мерой, с которой соотносили свое поведение участники ритуального действа и которая обусловливала содержание ритуала. «Эдда» повествует о скрепленном кровью договоре Одина с Локи, быть может намекая тем самым на связь между этими персонажами германской религии: между ураническими асами и хтоническими ванами. При этом в «Эдде» подчеркивается взаимовыручка (язык семейного застолья, который используется в «Эдде»,— типичный язык комитата) как основополагающая черта в отношениях между единокровными братьями.
Братство по крови иной раз становится выше прочих связей, например родственных уз или даже весьма ценимого молочного братства. В «Нибелунгах» Брунгильда, обвиняя Гуннара в смерти Сигурда, ни словом не обмолвилась, что они родственники. Но она вспомнила об их ритуальном родстве.
Прошедших ритуал, скрепленный кровью, связывала клятва оказывать друг другу поддержку. Ее практическая реализация: совместное владение имуществом, совместные пиршества, обязательство кровной мести. Как в роде в силу «общего семенного достояния», именуемого в исландских текстах hamingja, так и в комитате даже смерть не в силах пресечь кровные узы, связанные с ними права и обязанности. Существовал даже обычай, по которому самые верные друзья и последователи покойного должны были лишить себя жизни собственным оружием, чтобы соединиться с ним за гробом. Остающиеся жить, уж во всяком случае, должны были соблюдать обязательства перед павшим в бою товарищем и отомстить за его смерть.
Общность крови и присяги связывает воедино людей прошлого, настоящего и будущего. Не в этом ли дополнительный смысл поедания плоти и крови убитого противника, причем неважно, зверь он или человек? Напомним только, что кровь и сердце Фафнира (1) или кровь убитых врагов — это то, чем освежаются бургунды в «Песни о Нибелунгах». Практика, смысл которой заключается не только в том, чтобы присвоить себе силу противника, но и (повторим еще раз) вобрать в свое тело его субстанцию, воскресить его в себе самом. Это своеобразное побратимство, служащее цели магического умиротворения противника (мертвец не станет нападать на свою собственную кровь). Одновременно это и возмещение ущерба, понесенного той группой, к которой принадлежал противник, чтобы избежать кровной мести.
Побратимство предполагает взаимопроникновение двух судеб. Жизнь и богатство вместе. Побратимы клянутся оказывать друг другу помощь как в этой, так и в загробной жизни. В случае смерти одного из братьев оставшийся в живых берет на себя все заботы о его родственниках. Они действительно делятся друг с другом всей своей жизнью. У них общая .жизненная субстанция — кровь, хлеб, пиво, обладающие сакральной сущностью. Воинская дружба, основанная на братстве по крови, ценится намного выше прочих привязанностей.
Итак, дружба и за гробом. Друг, восстающий из гроба для исполнения договора. Мертвые бок о бок с живыми в сражении, от исхода которого зависит общее дело. Это распространенный фольклорный мотив. В одном из документов, относящихся ко времени крестовых походов, подчеркивается, что при взятии Иерусалима в 1099 г. вместе с живыми на штурм шли и все те, кто погиб в пути.
В такой дружбе нет места предательству. Однажды ставший братом останется им навсегда. Даже вероломство, даже смерть одного из братьев не в силах расторгнуть узы договора. Перед нами главный узел системы отноше-
(1) Фафнир — в древнескандинавской мифологии дракон, стерегущий сокровище.— Прим. ред.
нии «живые — мертвые» в комитате. Приведем два примера: один из фольклора, другой из литературы, формально современной, а по существу документальной.
В одной из легенд, восходящей к племени доломитов, рассказывается о дружиннике по имени Биди, чья вероломная измена повлекла за собой смерть друга. Тем не менее, когда Биди попал в беду, столкнувшись с великаном, он внезапно увидел вооруженного с ног до головы воина. Стоя на лесной опушке, грозил он обнаженным мечом великану. Рукоять меча сжимала рука человеческого скелета, череп его венчал шлем дружинника. Биди все понял: на помощь пришел к нему тот, чьи кости тлеют в могиле,— его верный друг...
Однако умершие изменники, нарушившие данное слово из трусости, не обретают покоя даже в могиле до тех пор, пока не искупят своей вины. Известный медиевист и не менее известный писатель И. Толкин сумел передать характер и смысл этого традиционного эпического сюжета в рассказе, отрывок из которого мы приводим (1). В сказочно-литературную форму ученый облек весьма глубокую мысль:
«— Нам не нужны ваши тайны, не нужны сокровища Проклятых лет! Отвечайте только на вопросы. Пропустите нас и следуйте за нами, место встречи — подножие скалы Эрех!
Ни звука в ответ. Гробовая тишина страшнее, чем шепот. От резкого порыва ветра дрогнули вдруг языки факелов и погасли. Кто-то пытался зажечь их снова. Напрасно. Они тут же погасли.
— Мертвые, мертвые идут за нами,— сказал Леголас.— Я вижу: воины, кони, хоругви, словно в клочья разорванный туман. Копья, словно куст зимней ракиты в ночной мгле. Мертвецы пошли за нами следом...
— Мертвецы скачут за нами. Они услышали наш призыв,— подтвердил Элладан.
Один за другим гасли огни в окнах домов при их приближении. Захлопывались двери и ставни. В полях крестьяне кричали от страха, разбегались кто куда, будто стадо оленей, почуявших охотника. Тьма становилась все гуще. И слышался в ночи один крик и один стон:
— Царь мертвых! Царь мертвых идет!..
(1) См.: Tolkien J. R. R. II Signore degli Anelli. Tr. it. Milano, 1971, p. 947—949.
Незадолго до полуночи в черной темноте, какая бывает только в недрах горных пещер, они оказались у подножия Эреха.
Эльрогир передал Арагорну серебряный рог. Он протрубил один раз. И послышался будто отзвук многих рогов. Так звучит эхо в глубоких и дальних пещерах. Снова воцарилась тишина. Но все чувствовали — где-то совсем рядом у подножия скалы сгрудилось огромное войско. С горных круч подул ледяной ветер, подобный дыханию призраков. Арагорн спрыгнул с коня и, повернувшись лицом к скале, крикнул что было сил:
— Изменники, зачем пришли вы? Ночь донесла голос из страшного далека:
— Выполнить клятву и обрести мир...
— Ваш час пробил!..— вскрикнул Арагорн и приказал Гальбараду развернуть знамя. Огромное черное полотнище... Было ли что-нибудь изображено на нем, неизвестно. Все поглотила тьма...»
Нам же пора подвести итоги рассуждений насчет воинской семьи. Усыновление и побратимство, весь набор связанных с этим клятвенных заверений — все это не раз изучалось авторами, и старыми, и молодыми, с точки зрения поисков колыбели феодального права и истоков рыцарской ментальности. Были и поспешные заявления, что, мол, о какой бы то ни было преемственности между германским воином и средневековым рыцарем не может быть и речи. И все-таки братство по оружию, на котором построена вся структура отношений в воинской среде, является живой душой рыцарского и феодального средневековья. Возьмем ли мы эпический пример Роланд—Оливье или исторические свидетельства хотя бы времени крестовых походов, взаимодополняемость братьев по оружию важна настолько, что можно утверждать: конкретное воплощение идеала совершенного рыцаря чаще всего обнаруживалось не в одном отдельно взятом герое, а в их паре, где они объединены оружием. Да ведь и сам феодальный сеньор не кто иной, как senior — «старший брат» в семье воинов. Рыцарское братство пришло издалека.
Комитат: дух и форма. «В начале был миф»,— снова повторим мы. Для примера воспользуемся хотя и поздним, но все равно представляющим значительную ценность текстом, в котором Саксон Грамматик описывает спутников (contubernales) легендарного короля Фрото.
Это самые настоящие берсеркры, они грабят, убивают, насильничают, ведут себя как звери. Король требует от них дисциплины, дает моральные установления. Постепенно берсеркры превращаются в воинов, способных усмирить и очеловечить свои древний гнев, сохраняя при этом его позитивные возможности.
В «Саге о викингах Йомсборга» мы сможем найти проторыцарский кодекс военного братства. Но для этого понадобилось пройти немалый путь,- в начале которого была «суровая доблесть» тацитовых хаттов: у них не было ни дома, ни имущества, они презирали собственное благосостояние, равно как благополучие и права других лиц, занимались только войной, за что и находились на содержании общины. Со временем общественная жизнь сумела выработать более жесткие нормы поведения, общество организовалось на более прочном политическом и институциональном фундаменте. И вот у этих священных зверей нет больше возможности, чтобы существовать хотя бы на самой обочине общественной жизни. Из отмеченных божественным знаком они превратились в «волков», изгоев, людей-зверей, стоящих вне закона. Тем временем прославленные вожди, испытывавшие нужду в свите, все чаще возлагали на себя бремя политической ответственности. Отсюда и требование: свита должна состоять из людей, способных умерить свой гордый пыл, соответствовать задачам и духу времени. Не случайно берсеркр столь долго существовал именно в скандинавском обществе, развивавшемся медленнее. По скандинавским источникам он нам, собственно говоря, и известен, правда, как пережиток обычаев и верований гораздо более древних. Берсеркр сохраняется в среде викингов, кичившихся своими дерзкими набегами, «священными веснами». Берсеркр — участник авантюрных странствий викингов, не последней причиной которых явилось наличие в скандинавских странах начиная с IX в. энергичных государей, способных обуздать воинственные инстинкты своих подданных, иными словами, сыграть в реальной истории роль легендарного короля Фрото. Образцом для подражания становятся наконец товарищи Одина, то самое воинское сообщество, которое описано в «Эдде»: за сражением следует пир, почетной считается смерть на поле битвы.
Мы не склонны разделять мнение тех, кто желал бы видеть в комитате пример поступательного социально-этического развития общества: от сборища преступников к сообществу, имеющему некий высокий идеал солидарности, чье существование лишь подкрепляет практика применения силы в гуманных целях. Мы полагаем, что попросту не существует никакого типичного комитата, который был бы присущ всем германским народам на протяжении тех долгих столетий, которые пролегли между свидетельскими показаниями Тацита, с одной стороны, и Саксона Грамматика и прозаической «Эдды» — с другой. Существовали его различные формы, в каждой из которых царил свой особенный дух. К сожалению, наши познания на сей счет отрывочны и недостаточно достоверны.
Мы не ставим перед собой цель дать систематический, хотя бы на феноменологическом уровне, анализ комитата. На ряде примеров нам просто хотелось бы показать наличие особого воинского этоса, впоследствии развившегося в рыцарскую этику.
Различные формы комитата встречаются во всех германских сообществах, равно как и тех, которые поддерживали с германцами контакты, включая сюда кельтское, позднеримское и проторусское.
Известно, что сам термин «комитат» принадлежит Тациту. Говоря о разнообразий форм комитата среди германских народов, напомним, что существовали также франкский trustis, лангобардский gesinde, англосаксонский theod, русская дружина. Англосаксонский термин thegn, точно так же как готские saiones, antrustio или gasindus, первоначально обозначал члена комитата — комеса (comes).
С формально-юридической точки зрения лучше всего нам известна норвежская hirdh, относящаяся, правда, к более позднему времени, чем прочие формы комитата, но зато сохранявшаяся значительно более продолжительное время. В данном случае, как, впрочем, и во многих других, скандинавские источники возмещают отсутствие более древних и непосредственных документов, в которых были бы зафиксированы древнейшие германские обычаи. Факты заимствования комитата римской армией и вооруженными группами в период поздней империи (различные pueri, buccellarii и т. д.) достаточно изучены, чтобы сказать что-либо новое по интересующей нас теме. Впрочем, мы еще вернемся к данному вопросу. Заметим только, что термин «комес» в латинском языке, помимо дружеских отношений, совместной жизни и солидарности, подразумевает также определенную возрастную категорию, обычно выражаемую термином риеr, понимавшимся весьма широко, а в юридическом контексте и с явно негативным оттенком в качестве синонима подлого низкопоклонства, человека, к тому же нечистого на руку. В этом термине есть также указание на экономическую зависимость, на получение «куска хлеба» от вождя свиты. При этом подчеркнуто особое расположение дающего к подчиненному. Buccellarius происходит от buccella — «лакомый кусок», «особый вид хлеба».
Что касается комитата у кельтов, то его параллелизм с германским подтверждается авторитетными исследованиями. Разумеется, всякие сопоставления кельтов с германцами всегда рискуют из компаративистских превратиться в обычную тавтологию. Не так-то легко провести какую-либо четкую демаркационную линию, отделяющую одну ипостась культуры от другой. Как бы там ни было, наличие кельтской почвы, быть может, объясняет особое преуспевание франкской trustis, делает более весомым высказанное полвека назад известным французским медиевистом Блоком возражение в ответ на тезисы немецкого историка Допша: не слишком ли все мы переоценили в своих исследованиях основ и корней феодализма германский комитат, как бы запамятовав при этом и о галльских ambactes, и об аквитанских soldurii.
В Киевской Руси термин «дружина» выразительно говорит о близких дружеских отношениях в комитате, причем в гораздо более сильной степени, чем латинский термин. Русское слово и лингвистически, и семантически ближе всего исконному воинскому смыслу германского *druht- — «вооруженный отряд». Родство двух слов, trustis — дружина, очевидно. Но оно только кажущееся в их сходстве с современным немецким Treue — «верность». Напомним, однако, что в современном русском языке понятие «приятель» выражается тем же термином — «друг». Таким образом, весь этос русской дружины находится на стыке понятий «дружба» — «верность».
Основной принцип, на котором держится структура и сама логика комитата,— дружба и взаимная верность. Эти понятия отражены, как заметил исследователь рыцарства Скардильи, в германском *druht-, равно как и в готском gasintha (ср. точные соответствия в лангобардском и в gesith—законах Витреда, короля Кента), где они употребляются в смысле «спутник»; отражены они и в *hold- — «чувстве доброжелательности, связывающем вождя с членами свиты», и в комплексе представлений о верности, восходящем к индоевропейскому корню *deru-и, как отмечалось, связанном с современным немецким Treue; и в индоевропейской основе *ais- и германской основе *aizio-, в германских языках служащей основой терминов «честь», «благородство», «милосердие», «помощь», «страх» (в смысле «страх божий»), а также «бенефиций», «привилегия», «собственность».
Судя по терминологии, комитат представляется замкнутой группой, имеющей явно выраженную инициационную структуру, для которой характерен глубокий социальный смысл. В комитате есть вождь, ветераны и новобранцы, воплощающие различные категории возраста и компетентности, учителя и ученики. Наличие подобной стратификации, предполагающей иерархические отношения, однако, не исключает, а, напротив, подчеркивает стремление к равенству, порождаемому общностью жизней и судеб. «Вождь», «сеньор» обозначаются обычно терминами, восходящими к *frawja-, то есть к тому же корню, что и латинские primus и princeps. Вождь, следовательно, «первый», то есть самый авторитетный, важный, доблестный воин. Во всех смыслах «самый», однако, непременно в однородной группе и внутри нее. Различия между ним и остальными членами группы зависят от ранга и авторитета. Он первый среди своих, значит, один из них. Как все-таки прекрасно сумел подметить Тацит глубокую общинную связь, благодаря которой вождь и его спутники испытывают не просто чувство единения друг с другом, а чувство тождественности. Подхлестываемые жаждой завоеваний и богатств не в меньшей степени, чем жаждой авантюры, комиты соревнуются друг с другом, чтобы снискать расположение и любовь своего вождя. Государь же ведет борьбу за стяжание славы и приобретение добычи, которую затем делит со своими. Спутники его в свою очередь сражаются за него и получают за это вознаграждение. Связывает их Treue — «взаимная верность».
Государь защищает, кормит и покровительствует своим. Они же воюют за него. Дар является столь характерным признаком подобной системы отношений, что, к примеру, в исландских сагах «воин» и «даритель» в конце концов превращаются в синонимы. От государя своего свита ожидает получить в дар прежде всего оружие и, как сообщает Тацит, коня и золото. Дарение оружия — копья (фрамеи), по Тациту, меча, согласно более поздним источникам,— было, как можно предположить, наиболее конкретным символом вступления в комитат нового члена, знаком акцептации вождем. Постоянный атрибут вождя — его щедрость. Товарищи сражаются за него, он же по окончании сражения щедрой рукой распределяет добычу. В поэзии англосаксов он неизменно именуется sincgiefa или sincbrytta, то есть «раздающий сокровища».
Верность воина своему вождю выражается, во-первых, в «сыновней» любви и, во-вторых, в благодарности за получение дара. Когда в «Беовульфе» храбрый дружинник Виглаф видит, как его сеньор вот-вот погибнет в пламени огнедышащего дракона, то ему вспоминаются все те дары, которые получал он из его рук, и клятва, произнесенная во время одного из королевских застолий. Комиты обещали вождю отплатить за щедрость в час испытания. Однако при виде чудовища храбрость оставляет даже самых сильных. Они обращаются в бегство. Виглаф же остается верным своему обещанию. В его словах мужественно и сдержанно выражено понимание того, что любовь, верность и храбрость — неразрывное целое. Более того, храбрость возможна только как функция любви и верности. Хвастовство пирующих здесь ни при чем.
Проклятие трусости, проявленной в момент опасности,— характерная особенность прежде всего англосаксонской поэзии. Замечание Тацита, что комиты считают постыдным вернуться целыми и невредимыми с поля битвы, где погиб вождь, выражено в этой поэзии как неразрывная связь верности, скрепленной присягой, и признательности за полученные дары. Дух комитата создается благодаря равновесию между ними. В этом смысле «героизм» является обязанностью комита. В нем нет ничего от риторики и позы, ничего сверхчеловеческого, он всего лишь проявление дружбы и верности данному слову. Быть благодарным — вот что требуется от воина. Если он на высоте этого требования, значит, делает то, что должен;
если же пренебрегает своими обязанностями, значит, заслуживает самого черного презрения. С этой точки зрения «героическая» смерть в бою не что иное, как обязанность службы и долг. Бывает ли что-либо менее риторическое?
Трусость тем более порицаема в воине, чем больше он пренебрегает своим рангом, функцией, то есть добровольно деградирует до положения раба. Трусость несовместима с положением свободного человека. Ведь будучи свободным, он вооружен. Напротив, трусость считается функциональной характеристикой раба. Трусость в рабском состоянии нечто естественное. Ее нельзя презирать. Только в свободном человеке-воине (правда, в юридическом смысле «варварское» общество проводит различие между человеком свободным и воином) трусость может считаться бесчестьем, тем более если этот воин член комитата, то есть общественной группы, в которую вступают по доброй воле именно для того, чтобы воевать.
Из племенного союза трус тоже изгоняется. Отказывая своему народу и обществу в помощи в опасный момент, трус разрывает священный договор, связывающий всех членов общества. Фактически он добровольно покидает общество, прежде чем юридически оно исключит его из своих рядов. Иными словами, подобный поступок считается асоциальным, ненужным и вредным для общества. Тацит обратил внимание: всякий, кто бросил щит на поле боя, отстраняется от участия в народных сходах и священных ритуалах, то есть лишается гражданской жизни. Трус не подвергается каким-либо особым преследованиям. Его просто приговаривают к гражданской смерти. В самом деле, в нынешнем немецком языке прилагательное feig — «подлый», «трусливый» — результат семантического развития древних терминов, обозначавших «приговоренный к смерти». Итак, и на этот раз никакой риторики. В обществе, испытывающем постоянную угрозу со стороны врагов, находящемся в опасности со стороны сил природы, в обществе, где прокормить человека стоит дорого, трус — это тот, кто разрушает устои солидарности, ведет себя как эгоист, становится для своих тяжелой обузой. Он пренебрегает своим долгом. В сознании феодального средневековья представления о подлости, раболепстве, измене и преступлении связаны общим корнем. Но увидеть его нелегко.
Смелость тоже одна из обязанностей комитов, точно так же как щедрость — обязанность вождя. Взаимность обязанностей — святая святых эгалитарного и иерархического начал в комитате. Присяга конкретизируется в четких формулировках, где военный символ — меч сливается с иерархическими жестами: коленопреклонением, поцелуем руки,— а также жестом эгалитарным — рукопожатием. Нетрудно заметить сходство с феодальными церемониями, где отношения построены на идее воинской солидарности и взаимных обязательств.
Наряду с военными обязанностями существовали пиршества. Грабительская война и пир имеют в европейском обществе сакральный характер. Он выражается как в героических обычаях, засвидетельствованных Гомером, так и в образной системе Вальхаллы (1). В рассказе Павла Диакона об оружии сына короля гепидов заметна взаимозависимость между сражением и пиршеством, точно такая же как и взаимозаменяемость слов, которыми называют боевого товарища и сотрапезника. От древнескандинавского uerdhr (обед) происходит verdhung, то есть «пир», «застолье». Происхождение термина buccellarius — «телохранитель», как мы уже видели, тоже связано с застольем. Очевидна и соотнесенность homotrapezoi персидского царя, упоминающихся у Геродота и Ксенофонта, то есть «доверенных воинов», с буквальным значением этого термина — «сотрапезники». Эта связь прекрасно выражена и в «Слове о полку Игореве», где сражающиеся воины названы пьющими «кровавое вино».
В пылу сражения воины предвкушают радости пира и любви. Об этом вспоминает французский средневековый автор Жан де Жуэнвиль в книге, посвященной деяниям благочестивого Святого Людовика. За столом, поднимая кубки, воины храбрятся, любят вспоминать об опасностях, слушать рассказы и песни, воспевающие их героические поступки, сулить новые, спорить, кто из них более храбрый и смелый. Во время пира вспыхивают ссоры из-за безудержного хвастовства приглашенных к столу.
У викингов, как и других народов, во время пира совершаются священные обряды, например сакральные возлияния в знак принятия обета. Обычай обещать новые подвиги, быть может, также связан с ритуальным значением пира. Это своего рода добровольное принятие обязательства. В свидетели призываются боги и присутствующие рядом товарищи. Тем самым воины как бы поднимают
(1) В древнегерманской, скандинавской мифологии дворец верховного бога Одина, чертог мертвых. Сюда переносятся воины, павшие на поле брани, и продолжают вести здесь жизнь героев.— Прим. ред.
свой престиж в глазах окружающих. Спустя несколько веков рыцарский обет также произносится за пиршественным столом. Достаточно отбросить тщеславие бражника, чтобы увидеть в церемониале древнюю сакральную основу.
Сходство между войной (или охотой, которую отождествляют с войной) и пиром заметно также в одинаковой степени наслаждения, которое они доставляли. Благодаря Тациту мы уже имели возможность убедиться, что война вошла в привычку не только определенной группы населения, не только была долгом и обязанностью члена рода или комитата, но и доставляла наслаждение воинам. Воин-варвар чувствовал себя глубоко несчастным, если его боевой сокол и храбрый конь томились без дела. Там, где не охотятся и не воюют, пиршественная зала пуста, в ней гуляет один только ветер. Имея перед собой подобное общество, мы были бы вправе говорить о «культуре войны». В германских военных обществах война представляется закоренелой привычкой; общество живет в состоянии перманентной войны. Мир здесь — это добровольно либо по договору взятое на себя обязательство, пауза в обычном течении жизни. Это подчас дает «основания» для некоторых воинственно настроенных идеологов утверждать, что война, мол, естественна для всякого общества. Если есть общество, то, стало быть, есть и война, говорят они. Войны, по их словам, не случаются там, где отсутствует общественная жизнь. Логика подобных умозаключений привела к тому, что был даже сформулирован тезис о существовании так называемого «комплекса дружбы-вражды», согласно которому, чем более связаны между собой члены одной какой-нибудь группы, тем большую неприязнь испытывают они ко всем чужакам. Подобное подчинение чувства любви, братства, взаимопомощи и солидарности, существующего среди членов группы, возрастанию воинственной агрессивности, естественно, вызвало осуждение и тревогу со стороны ученых.
Мечта о прочном мире, устремленность к нему, возразим мы, существуют именно в самом комитате. Ведь участников его связывает друг с другом прочнейшая связь — узы Friede, то есть мира. Автор, воспевший поход князя Игоря, с предельной ясностью и прямотой говорит нам, что честно — сражаться и приносить себя в жертву во имя идеалов братства, бесчестно — подражать Каину и поворачивать оружие против своих братьев:
Загородите полю ворота своими острыми стрелами, за землю Русскую, за раны Игоревы, буйного Святославича! (1)
Идея мира — одна из главных в этом русском памятнике.
Воинская этика, основанная на братстве, чести, преданности, развивалась в том направлении, которое мы называем рыцарским. Развитие шло медленно и неравномерно у разных народов. Не так-то просто проследить его по источникам, где нередко архаические элементы синкретически смешаны с разного рода культурными влияниями и заимствованиями. Тем не менее развитие германского военного общества от «варварского» комитата до феодально-рыцарской эпохи шло, в общем-то, без особых отклонений. Типичным можно считать пример «дорыцарского» отношения исландских воинов к предстоящему походу, имеющему все характерные черты «авантюры». Одна из целей похода — отобрать у разбойников и пиратов все, что похитили они у крестьян и купцов. Иными словами, собственная корысть и наслаждение войной здесь особым образом совмещены с борьбой за справедливость.
Напомним также о той эволюции, которую претерпела норвежская hirdh. В 1181—1182 гг. ее юридическое положение было сформулировано по-латыни в кодексах Lex castrensis, Lex militaris, Lex curiae, затем в 1274—1277 гг. в переводе на норвежский в Hirdhskra. К этому времени древний воинский дух претерпел изменения благодаря контактам с рафинированной рыцарской культурой, которая упрочилась как во Франции, так и в завоеванной норманнами Англии и Германии. В дремучих лесах и среди туманных скал Скандинавии слышались лишь отдаленные отзвуки этой культуры. Но и они возымели свое действие. Право, основанное на hirdh, породило новую аристократию, поддерживающую короля. Посмотрим, что вменяет оно воинам и мореплавателям:
«Остерегайся грабежа и воровства, прелюбодеяния и блудодеяния, куртизанок и азартных игр, словоблудия и дерзости, самонадеянности и зависти к деньгам других, продажности и торговли, приглашений на утренние и ночные попойки, за исключением званых пиров, которым определено свое время, подходящее для встреч достой-
(1) Слово о полку Игореве. Л., 1953, с. 76.
ных мужей; остерегайся возможного предательства со стороны каждого, кто попытается заручиться твоим доверием; остерегайся судить другого за его спиной и льстить в глаза, чтобы обмануть; остерегайся праздности, лености и нерадения, языческих жертвоприношений и проклятий, а также сквернословия всякого рода».
Все эти по-человечески вразумительные советы, могут возразить нам, пропущены через фильтр куртуазности. Что ж, согласны. Тем не менее все они имеют аналоги в древней англосаксонской поэзии. Заветы поэта-воина предвосхищают «меру» рыцарского поведения:
«Мудрый должен быть терпелив. Излишняя пылкость и дерзость в словах ему не пристали. Воин не должен проявлять слабость или свое безрассудство; ему не пристало быть робким или излишне игривым; не стоит жаждать богатства, гордиться собой раньше времени. Мужчине пристало молчание. Следует переждать, прежде чем бросить на ветер хвастливое слово».
Данная «элегия» принадлежит языческой истории англосаксов. Попав в христианскую среду, герои Беды Достопочтенного (1) ведут себя «по-рыцарски»: Лилла погибает, закрыв короля своим телом; Эдвин, зная, что благороднейший друг его, находящийся у него в гостях, замышляет предательство, тем не менее отказывается изобличить его, так как это его гость и друг.
Долгим и трудным был путь превращения воинов фиордов в рыцарей. Не всегда он завершался успехом. Нелегко было вытравить из их сердца память о древнем неистовом Вотане. На Севере даже в XIII в. власть царя мертвых была еще прочна. Однако превращение воина-комита в рыцаря было возможно, так как между тем и другим нет качественного разрыва, напротив, существовала преемственность. Различие — в выборе культурной модели, направлении развития. Если древнее насилие и уживается с новым мировоззрением, а христианские рыцари порой ведут себя как берсеркры, то следует учитывать, что рецидивы такого рода были вполне объяснимой частью истории рыцарства.
(1) Беда Достопочтенный (672/73 — ок. 735) — англосаксонский писатель, автор «Церковной истории народа англов».— Прим. ред.