На главную страницу Библиотеки по культурологии
карта библиотеки        ФОРУМ "Studia humanitas"


Библиотека > История средневековой культуры >
Франко Кардини. История средневекового рыцарства > Часть 1. Глава 3. От ватаги к строю

«Вотан сиречь бешеный». Идя по тропе «пре­дыстории» средневекового рыцарства, иногда лишь слегка обозначенной, иногда чересчур извилистой, мы смогли увидеть техническую и сакральную основу, на которой вырастало превосходство рыцаря над остальными людьми, те предпосылки, благодаря которым задолго до распрост­ранения христианского спиритуализма перед конным вои­ном на Западе открылась историческая перспектива, не­обыкновенное будущее.

Когда знакомишься с документами, относящимися к «классической рыцарской эпохе», например с «песнями о деяниях», то обнаруживаешь в рыцаре и иные качества, а не только непобедимость или любовь к своему оружию и коню. Прежде всего речь идет об отваге и доблести. Их подкрепляет какая-то чуть ли не безумная, сомнамбули­ческая воля. Правда, идеологические обоснования более позднего времени направлены на то, чтобы рационализи­ровать «отвагу», полностью подчинить ее канонам христи­анства, лишив тем самым какого бы то ни было «зверино­го» оттенка. Отвагу оснащают «мудростью». Сочетание отваги и мудрости, первоначально столь далеко отстоя­щих друг от друга (во всяком случае, психологически они противоположны), было положено в основание идеала рыцарской «меры».

Наряду с инстинктивной, но отполированной впослед­ствии до блеска и усмиренной свирепостью в средневеко­вом рыцаре заметен комплекс характерных черт — его чув­ство корпоративной общности, понимание дружбы, уваже­ние к совместному владению общим достоянием, желание разделять общую участь своей группы. В какой-то момент дружба перерастает даже в неотделимость друг от друга, духовное братство, в «со-чувствие» и «со-страдание» (com-passio) в этимологическом смысле этих слов. Один герой в отсутствие другого утрачивает половину силы, становит­ся половинчатым. Например, отважный Роланд и мудрый Оливье только сообща в состоянии достичь совершенно­го рыцарского равновесия между мудростью и отвагой. Амик и Амелий — их дружба оказалась сильнее нежной родственной привязанности.

Еще раз зададим вопрос, какова же предыстория, поч­ва, на которой развивалась данная система ценностей? Куда уходят корни лютой свирепости и чувства принад­лежности к группе? Как переплетены они, эти корни? Что лежит в основе свирепости и столь яростной эмоцио­нальности, которые являются характерной особенностью рыцаря «песней о деяниях» и от которых ему удается осво­бодиться лишь по прошествии долгого времени и с неимо­верным трудом, хотя очистительная полировка, осущест­вляемая эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, продолжалась целые столетия? Что стоит за проч­ным и глубоким чувством дружбы, корпоративной при­надлежности, которые дали христианским авторам обиль­ную пищу для размышлений? Высокая оценка дружеских уз—характерная черта рыцарской этики и рыцарской эмоциональности, а также общей психологии этой социаль­ной группы вопреки распространенному прочтению текс­тов, где повествуется о странствующих рыцарях, в инди­видуалистическом ключе.

И на этот раз, как обычно, мы опять обратимся к при­меру германского варварства, полагаясь на анализ культовых обычаев, инициационных обрядов, религиозно-маги­ческих верований. Снова перед нами проблема: как сумело выжить наследие германского язычества, несмотря на христианизацию, и, более того, войти в плоть и кровь сред­невекового христианства.

В германских обычаях бросаются в глаза представ­ления о святости войны, наличие социетарных групп ини­циированных воинов, их диалектическая связь с племен­ной структурой социума, их обособленность в качестве отдельной общественной группы, иногда вплоть до разры­ва с общественной средой, хотя и без окончательного пре­сечения всех связей. В представлении германского воина, приобретающего силу и агрессивность благодаря инициа­ции, связанного через нее нерасторжимыми узами с такими же, как и он сам, воинами и прославленными вождями, вступление в воинскую семью, основанную на доблести и общности судьбы, братстве и тождественности с прежде чужими по крови, сосуществует с естественными узами ро­да (Sippe), находящимися к нему в оппозиции, но в то же время и воздействующими на него. Точнее говоря, воин в большинстве случаев пребывает в состоянии поиска дина­мического равновесия, с одной стороны, верности естест­венным семейным и племенным связям, с другой — «ис­кусственным» связям, которые являлись результатом из­бранности и многотрудного обучения, с вождями и това­рищами. В общении с ними проходили годы ученичества и превращение юноши в воина. Итак, с одной стороны, «род» (Sippe) со своим хтоническим культом общего пред­ка, правами-обязанностями, которые отдельный человек возлагает на себя по отношению к единокровным. С дру­гой — воинское сообщество, сплоченное вокруг своего сю­зерена. Эта группа следует за своим вождем, они его дру­зья-телохранители, по-немецки Gefolgschaft, где акценти­руется вертикальная система отношений «вождь — рядо­вой», по-латыни — comitatus, термин, передающий гори­зонтальную связанность отношений между боевыми друзь­ями, групповую солидарность равных друг другу товари­щей. Иерархия и солидарность сосуществуют в comitatus: вождь — это первый в обществе равных как более благо­родный, авторитетный, богатый, доблестный (или все это вместе), быть может, даже самый старший по возрасту. Термины senior (старший) и princeps (первый) служат обозначению вождя в своем первоначальном этимологи­ческом смысле. Они с полной определенностью указывают на первенство, превосходство и качественное отличие от остальной части группы. Он «первый», «заглавный» в группе, чей идеал и образ жизни делит поровну со всеми. Будучи глубоко солидаристской, с пережиточным отноше­нием к обществу как семье, германская воинская община моделирует себя по семейному образцу, создавая «искусст­венные» родственные и братские связи. Наряду с семьей, исходящей из единого для ее членов материнского лона, возникает семья, которая создана войной и для войны. Общность крови в ней дана не рождением, а ритуалом сме­шения крови (commixtio sanguinis). В этом свете яснее, чем прежде, предстает перед нами глубинный смысл гер­манских законов, предписывающих женщине клятву «грудью своей», мужчине —«оружием своим».

Но рассмотрим по порядку этапы становления comita­tus, свойственные ему магические компоненты, обрядовые и символические ценности, на которых зиждется воинское братство.

Диалектика оппозиции род (Sippe)— комитат (comita­tus) весьма древняя. Зародыш ее, видимо, следует искать в доисторической «религиозной революции», в ходе кото­рой древние хтонические божества прагерманцев ваны (с ними связан культ предков и семейной солидарности) были низложены. На смену им пришли новые боги — асы, носители героической и солярной морали. Согласно этой схеме (которую нельзя принять без оговорок), Sippe (ванам) противостоит структура comitatus (асы).

Примером тому — Вотан-Один, таинственный люби­тель «авантюры», бог — покровитель воинов. В норвеж­ском варианте мифа Вотан перед смертью уязвляет себя копьем и предлагает тем, кто верен ему, поступить точно так же. Отсюда обряды нанесения при инициации риту­альных ран, почетная смерть с оружием в руках. Раны, должно быть, наносили и при совершении ритуала, кото­рый описан Тацитом: юноше вручали оружие, он стано­вился воином, следовательно, свободным человеком. Веро­ятно, таким же был ритуал посвящения в тайны воинского союза мужчин — Mannerbunde, о котором нам, правда, почти ничего не известно. Принятый в воинскую общину юноша в ритуальном плане считается достойным einher-jar — «избранником Вотана-Одина», то есть членом союза comitatus, вечных воинов.

В «Эдде» рассказывается о некоторых избранных, ко­торые после смерти попадают на небо и соединяются с Одином, становясь его друзьями. Остальные, связанные с зем­лей, остаются в ней, давая земле то плодородие, которое они засвидетельствовали во время своего пребывания в мире живых. Существование небесных героев обусловлено волей божественных асов, обычных смертных — волей ванов, связанных с культом матери-земли. Окончательное местопребывание негероев — подземное царство Хель (термин, имеющий общий корень с латинским глаголом celare — прятать, скрывать, утаивать). Религиозные пред­ставления о ванах по времени более ранние, чем пред­ставления об асах. Однако две разновидности загробного царства не находятся в хронологической последователь­ности. Они соотносятся по принципу функциональной до­полнительности. Вскоре мы сможем убедиться, что в роде (Sippe) культовая сторона обусловлена действием хтонических сил.

Вотан существует в окружении дружины (Gefolg-schaft) — свиты доблестных мужей. Подобно ему, герман­ский вождь, имеющий божественное происхождение либо заслуживший свой авторитет доблестью, стремится во всем подражать божественному образцу и ищет достойных то­варищей для своей свиты. Поиск этот происходил, вероят­но, за рамками племенной среды. В свиту он приглашает воинов откуда-нибудь издалека. Он желал основать новую группу — надплеменное либо внеплеменное сообщество, члены которого верны только своему вождю и свободны от иных обязательств. Так у германцев складывались «эли­тарные» группы, состоявшие из воинов, чей привычный образ жизни — странствие, неподчинение установлениям среды, в какой они выросли, то есть в широком смысле слова — семье. Возникают, если угодно, «воинские интер­националы».

Понять, как все это происходило, нам, как всегда, помо­гают Цезарь и Тацит. Цезарь описывает воинов, оставив­ших свои поселения, странствующих по землям Германии, устремляющихся на помощь Ариовисту. Эти люди порвали связи со своим племенем, они не чередуют больше занятие сельским хозяйством с войной. Более того, война — их единственный промысел. Тацит так рассказывает о таких людях: они обладают беспокойным темпераментом, воин­ственным духом, им наскучила мирная жизнь своего рода, претит работа в поле, уход за скотом. Их тяготит привя­занность к матери-земле, в которой спят вечным сном пред­ки. Они не любят труд, им скучен покой. Мир, по их поня­тиям, синоним праздности, ленивого и скучного безделья. Единственная их отрада — война. Если на родине они не могут найти себе подобное удовольствие, то отправляются в дальний путь по первому зову мало-мальски знаменитого вождя.

Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жиз­ни, появляется тенденция, потенциально способная взло­мать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и пережи­вания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тос­ку. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против судьбы началось восста­ние. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении Везера, замечает, что они склонны «считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ». Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пас­сивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему. можно спокойно доверить­ся,—это военная-доблесть.

Так зарождается «культура доблести» (virtus), кото­рая на протяжении столетий будет показательной для жиз­ни Запада. Следует, однако, иметь в виду, что речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских цен­ностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом «возрож­дении» на пороге Ренессанса. Германская доблесть, так же как и кельтская, подразумевает ценности и отношения, которые римлянами считались варварскими и извращен­ными. Ее следует понимать узко в отличие от обозначае­мого тем же словом римского представления о ценностях. Доблесть германского воина — свирепая отвага и без­удержная воинская сила. Вегеций, рассматривая причины, по которым римляне смогли одержать победу над гораздо более многочисленными галлами, более сильными герман­цами, более хитрыми и богатыми африканцами и более образованными греками, выделял согласованность, воен­ный строи, дисциплину — короче говоря, «право оружия» (ius armorum). Рассуждение Вегеция в основном направ­лено на дискредитацию грубой, необдуманной воинской храбрости. В этом смысле варварская доблесть (согласно римлянам, единственное, на что варвары вообще способны, ибо им неведомы более высокие ценности) в глазах римско­го наблюдателя — нечто чудовищное.

Действительно, например, у кельтов (мы не говорим о германцах, которые неизменно демонстрировали такой высокий уровень групповой солидарности, что, не выдер­жав испытания в каком-нибудь одном звене, она тотчас же восстанавливалась в другом) личная доблесть в конце концов объективно приводила к поражению всей кампа­нии: воин-одиночка старался добиться в сражении макси­мальной степени самовыражения, пусть и в ущерб общему тактико-стратегическому замыслу. В сражениях с участи­ем кельтов это приводило к проявлению одной из многих характерных для их культуры «гомерических» черт. Страсть к поединку, любовь к героизму, своеобразные дуэ­ли накануне, во время и после боя, иногда взамен самого сражения. В кельтской и германской войне, следовательно, в обоих обществах, созданных во имя войны, проявляется дихотомия: есть религиозно-политические и есть военные вожди — reges и duces. В то время как римское военное искусство эволюционирует, придерживаясь рационального и геометрического направления, благодаря чему конкретно и юридически мыслящие римляне были вправе воспользо­ваться дефиницией Ius armorum, военное искусство кель­тов и германцев развивалось мистически. Такие термины, как «доблесть» (virtus) или даже «дерзость», «неустраши­мость» (audacia)—слово, заметим, гораздо более силь­ное,— недостаточны, чтобы передать тот дух, с каким сражался кельт и германец античности либо раннего сред­невековья. Несомненно, справедливо мнение об избрании германских королей на основании их божественного проис­хождения, а военных вождей с учетом их воинских качеств, что под Тацитовой доблестью германцев следует понимать не столько храбрость в бою, сколько «харизму», то есть сакрально-магическую силу, своего рода «ману», проя­вляющуюся на марсовом ристалище.

Перед нами понемногу приоткрывается если и не сама истина, то хотя бы возможность к ней приблизиться. Итак, какой же термин либо набор терминов использовали сами германцы для обозначения того, что латинские авторы столь неуклюже передавали как virtus либо audacia? Это термин — veut, связанный с готским woths— «обуянный, бешеный». От него и имя Вотан. Прекрасно соответствует ему севернорейнский термин odhr, то есть «неистовство», «ярость», от которого имя Один. Итак, священное, божест­венное неистовство. Кто пал его жертвой, тот одержим бо­гом. Действительно, образованные средневековые потомки германцев, например Адам Бременский, для которого ла­тынь оставалась навязанным и чуждым языком, хотя он и относился к ней без особого негодования, переводили wut отнюдь не virtus (то есть словом, которое для христиан­ских ушей звучало уже совершенно иначе, чем для рим­ских) , а как furor, то есть «бешенство». Оно увлекало, пре­ображало, мистифицировало. Под его воздействием воин становился уже не тем, кем был прежде. Он утрачивал свой человеческий облик, выходил из себя. Это был одно­временно и бог и лютый зверь.

Подобный род воинской доблести, вскормленный мис­тической силой и одушевленный божественным неистов­ством, во многом напоминает menos Гомеровых героев, который можно перевести как furor и как «жар», «храб­рость», «сила и отвага», «пылкость». Менады Диониса тоже принадлежали к этой сфере. Действительно, wut — это слово-ключ: в нем жизненная сила, страсть и воля. Слово-ключ, применимое к богам и животным, даже к не­которым абстрактным понятиям: оплодотворяющему и разрушительному жару солнечной энергии, буйству при­родной стихии, силе гнева. Рассуждая о кентаврах, мы уже сталкивались с удивительным сочетанием божествен­ного и звериного. Как нам представляется, оно удивляет только последователей христианского морализма и Декар­това метода.

Как добивался человек этого божественного дара, как управлялся с ним в дальнейшем? Как и всякий божест­венный дар, этот приобретался человеком на свой собст­венный страх и риск. Путь к нему пролегал через сосре­доточенность, очищение, созревание. Иными словами, это путь инициации, во время которой совершалась ритуаль­ная и духовная подготовка к принятию дара. Путь был обставлен многочисленными табу. Насколько известно из истории, равно как и антропологии, такова картина во всех «воинских общинах» и «мужских союзах».

Но не станем беспокоить компаративистские изыска­ния этнографов и попытки реконструировать обряд ини­циации. И то, и другое уже не раз предлагалось. Поража­ет один факт, и, так как он неоднократно упоминался, нам пора рассмотреть его с более пристальным вниманием. Речь идет о превращении (если и не буквальном, то по меньшей мере ритуальном, а также психоповеденческом) воина в дикого зверя. Коллективная память, выраженная в символе и речи, в конечном итоге сильнее памяти, жи­вущей в идеях и понятиях. Наши военные лексиконы, да и сама геральдическая символика, унаследованная от ан­тичности и средневековья, хранят следы этого древнего «превращения в зверя». Глубоко в историю уходит привыч­ка, на первый взгляд диктуемая пошлой солдафонской риторикой, присваивать имена диких животных тем или иным армейским подразделениям. Не столь наивны, как может показаться, выражения типа «сильный как бык», «храбрый как лев» и т.п. Подобное фамильярное обхож­дение с миром диких зверей без особого труда можно про­следить у германцев, причем в самых разнообразных фор­мах. Поучительно: зверь играет роль наставника при ини­циации человека-воина.

Схватка со зверем, также являющаяся одним из видов инициации, завершается поеданием его плоти и крови. Воину это должно придать силу либо мудрость противника, помочь обрести самые его ценные качества. «Победа» чело­века над зверем трансформируется в переход таинства власти, в обряд передачи мощи, в результате чего зверь уже как бы и не умирает, а «воплощается» в победоносном герое. Впрочем, обычай украшать себя бренными останка­ми поверженного противника, присваивать себе его гераль­дику, иногда даже и его имя, то есть облик, обладает тем же значением. Ритуал поедания плоти и крови убитого про­тивника, привычный в Tierkampf, приводил иногда к воин­скому людоедству, что еще раз указывает на ритуальный характер каннибализма. Сейчас же нас интересует зоофагия, постоянно встречающаяся в германском мифе.

Германская сага демонстрирует нам «воина-зверя» во всей красе. В известном смысле это «настоящий» зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа (пляска, употребление опьяняющих веществ, наркотиков) либо внешнему уподоб­лению какому-нибудь зверю (например, подражание его повадкам, одевание его шкуры, использование в качестве украшения его клыков и когтей или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь). Этот воин, подобно зверю, производит на человека колдовское действие, вселяя в него страх. Воины-звери терроризиро­вали противника. Они обладали, или полагали, что обла­дают, даром неуязвимости, как, например, Гарольд Без­жалостный, ввязывавшийся в бой раньше всех, сея смерть направо и налево, или викинги, которые, пока могли усто­ять на ногах, не прикрывали себя щитом, сбрасывали с се­бя латы и падали наземь лишь от усталости, а не от ран. Падали, испепеленные жаром собственного неистовства.

«Сага об Инглингах» повествует о подобных ужасах, характерным образом сближая их со службой Одину, с од­ной стороны, и поведением диких зверей — с другой. Ока­завшись в сражении, «воины-звери» претерпевали мета­морфозу, становились неутомимыми и бесчувственными. Если и не неуязвимыми, то будто неуязвимыми. Железо и сталь против них были бессильны. Атаковали они с кри­ком и воем, как «дикари, подобные собаке и волку», побро­сав оборонительное оружие. Если в руках у воина-зверя был щит, то он вгрызался в его край зубами, повергая про­тивника в оцепенение. Один вид их и одежда наводили ужас. Все это эффектный и заранее обдуманный прием, применявшийся во время атаки. «Уловка», придуманная для того, чтобы посеять панику в рядах противника. Но как известно, «уловка»— основной момент всякой маги­ческой техники. Воздержимся поэтому от того, чтобы счи­тать «звериное обличье» германских воинов обычным так­тическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять про­тивника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли еще раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания. Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в куль­туре, посредством которых человек действительно стано­вится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, «личину» (persona) он себе при­сваивает, в чьем облике существует. Германский воин, ры­чащий, как медведь, либо надевший на себя собачью голо­ву, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой. Между ним и животным, с которым он себя отождествлял, устанавливалась симпатико-магическая связь. Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин «берсеркр» не вызывал удивления, так как это был синоним слова «воин», иногда «разбойник», в общем, опас­ной личности, подверженной приступам бешенства — bеrserkrsgang, не более того. Мирный скандинавский кресть­янин средневековья, быть может, кое-что помнил об искон­ном смысле этого слова, знал отчасти содержание таин­ственного термина, но уже не испытывал особого страха. Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. Berserkr — это «медвежья шкура», «некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя». Обратите внимание — в медведя, а не просто в его шкуру. Разница принципиальная. За обыденным фактом — воин в медвежьей шкуре — скрыта более глубокая истина. Она переворачивает кажущееся значение слова. Воин, обла­ченный в медвежью шкуру, «воплощенный в медведе», то есть «шкура», личина медведя, из-под которой доносит­ся его рык. Иными словами, одержимый медведем, если угодно, медведь с человеческим лицом. Воин — пленник медведя. Звериная шкура — это особого рода «магическая клетка».

Бок о бок с берсеркром, облаченным в медвежью шку­ру, лучше сказать воином-медведем, стоит ulfhedhinn, то есть «волчья шкура», облаченный в шкуру волка воин-волк. Родственная связь воин-волк — воин-медведь столь тесна, что оба термина выглядят как взаимозаменяемые. О двух берсеркрах в исландском тексте сказано, что про­звище их было «волчья шкура». Источники утверждают, что ulfhedhnar и berserkir действовали как по одному, так и небольшими группами. Подчеркиваются также их неуязвимость, свирепость, бесстыдство, то есть отсутствие нравственных представлений, и scelera improbissima — постыдное пристрастие к оргиям. В общем, нечто напоми­нающее малийский амок. Так что предания о «волколаках» и «оборотнях» при сравнении с достоверными свидетель­ствами благодаря берсеркрам выглядят вполне правдопо­добными.

Как интерпретировать роль и функцию воина-зверя в древнем германском обществе? Несомненно, речь идет о небольшой, резко отграниченной от основной массы сво­бодных воинов группе. В какой-то момент к ней относят­ся с недоверием и страхом, затем с презрением. Берсерк­ров можно было бы сблизить с индийскими gandharva и их греческим родственником — кентавром. И те, и другие «демоны»— полулюди-полузвери. Можно было бы сбли­зить и с всадниками из свиты Ромула — кровожадны­ми, ворующими скот и женщин существами — или с тем же Феврием, покровителем римских всадников, кото­рые в середине февраля рыскали по Риму, подобно вол­кам.

Везде обнаруживается связь человек-зверь, человек-конь (прозаичной римской религиозностью превращенный во всадника—eques), человек-волк, ставший затем «за­щитником от волков». Инициационно-воинский компонент всех этих вне закона находящихся полузверей заметен в героических мифах: Ахилл воспитан кентавром, Ромул и Рем вскормлены волчицей. Как ни парадоксально, их роль состоит в том, чтобы обеспечивать порядок, устано­вившийся в данной гражданско-религиозной системе, са­ма же эта система была символом и гарантией высшего космического порядка. Свирепые вторжения в будничный порядок вещей, систематическое и повторяющееся наруше­ние табу способствовали их укреплению. Осуществлялось возобновление и повторное обоснование упорядоченного течения жизни, то есть возврат к «давно прошедшим вре­менам», в периодическом напоминании о которых и состо­ит главная особенность традиционного общества. Так оно сохранило свое собственное лицо. Группы воинов-зверей были организованы как некий священный союз, цель кото­рого заключалась в обеспечении своего постоянного вос­становления. Их основная характерная черта — участие юношей, то есть тех, кого принято включать в разряд, опре­деляемый латинским термином juvenes. Это слово конста­тирует не столько возрастную категорию, сколько первое цветение всех жизненных сил. Знаменательно, что речь идет о воинской общине. Ведь juuenes — это воины, вы­державшие инициационные испытания, только что взяв­шие в руки оружие.

Жизненный опыт juuenes отражен и в германском ма­териале. Тацит выделил среди воинственных хаттов (где юноша считался воином, то есть приобретал полноту граж­данских прав, только после убийства противника) отдель­ную группу, члены которой демонстративно несли бремя добровольного бесчестья:

«Храбрейшие... носят железное кольцо (знак бесчестья у этого народа), как бы оковы, пока не освободят себя от него убиением врага. Очень многие из хаттов любят это украшение, а некоторые даже доживают до седин с этим отличием, обращая на себя внимание как врагов, так и своих соплеменников. Эти люди начинают все битвы, они всегда составляют передовой строй, вид которого порази­телен. Но и в мирное время их лицо не приобретает более мягкого вида. Ни у кого из них нет ни дома, ни поля, ни другого какого-либо занятия; куда они пришли, там и кор­мятся, расточители чужого, равнодушные к своему достоя­нию, пока малокровная старость не сделает их слабыми для столь суровой добродетели».

Вне всякого сомнения, это группа привилегированных воинов, выделяющихся среди прочих. Народ очень высоко ценил их военное искусство. Обычай носить на себе знак бесчестья, превращавшийся в знак почета,— это опреде­ленная воинская повинность. Все это очень напоминает воинско-рьщарский обет, обычай, распространившийся среди воинов в IV—V вв. Уже одного этого было бы доста­точно, чтобы уделить хаттам внимание на страницах этой книги. Но это еще не все. Здесь нечто гораздо более зна­чительное—сакральное сообщество (societas), имеющее собственный отличительный знак. Из свидетельства бес­честья он становится отличием славы. Членам сообщества было позволено во имя общего блага нарушать обычные социальные обязанности. Они не работали, не заботились о семье, были безбрачны. Община кормила их в обмен на выполнение ими воинского долга. То, что было постыдным для человека обычного, для них становится источником славы.

Но в какой мере вступление в этот «священный боевой отряд» было добровольным, насколько было обусловлено объективными данными, не зависевшими от индивидуаль­ного выбора? Тацит утверждает, что эти воины — самые доблестные из всех. Как представляется, свидетельство слишком общее и субъективное. Что означает железный перстень? Что стоит за их странствиями за счет общества, за кормлением всеми? Не находятся ли они на положении «прирученных зверей», обслуживающих нужды вполне оп­ределенной социальной группы?

На подобные вопросы вряд ли когда-либо будет найден исчерпывающий ответ. Главное — железный перстень. Уверенность, например, что всякий, кто наденет железный ошейник, может превратиться в медведя, до сих пор еще бытует в датском фольклоре. Кстати, именно в этом регио­не мотив берсеркра сохранялся дольше, чем где-либо еще. В таком превращении, вероятно, присутствует элемент магии. В целом ряде источников об этом сказано с предель­ной ясностью. В «Слове о полку Игореве», к примеру, пре­вращение в волка-оборотня представлено как доброволь­ный жест князя-чародея. В этом же памятнике, хотя и не явно, сказано о тех страданиях, которые выпадают на долю человека-волка. Правда, не совсем понятно, в какой мере они обусловлены двойственной природой человека-зверя, а в какой божественной карой за преступления, совершен­ные им.

Разумеется, христианские авторы, имея перед собой та­кого рода легенды, не могли не вспомнить о превращении в зверя Навуходоносора (Дан., 4, 30). После христиани­зации к воину-зверю относились как к одержимому, жертве бесовских сил. В ряде текстов принявший крещение берсеркр утрачивает способность перевоплощаться. Из других источников видно, что воин-зверь находился на положении больного и несчастного, над которым тяготел рок. В древнеисландских сагах встречаются, например, жалующиеся на то, что стали жертвой приступов бешенства (berserkrsgang). Они страдают от того, что не в силах более пере­носить эту болезнь. В сагах повествуется и об Ульфре, то есть о человеке, носящем имя Волк. Это берсеркр, решив­ший посвятить себя земледелию, но его природа порой берет верх над разумом, особенно по ночам. Ходят слухи, что он «из числа оборотней»—«ночной волк».

Еще драматичнее повесть о Сигмунде и Синфьотли (1), в которой можно угадать своего рода внутренние пружины, управляющие «тайным обществом» берсеркров. В воин­ском сообществе роли четко распределены: престарелый инициатор-наставник и юный инициируемый, странствие и преступление, а также волшебная шкура, которая, если надеть ее на себя, «прикрепляет» к звериному состоя­нию — из него уже нельзя выйти, оно толкает на дальней­шие преступления, вызывающие отвращение у самого не­счастного, вынужденного их совершать.

Сигмунд и Синфьотли — отец и сын. Синфьотли к тому же плод кровосмесительной связи Сигмунда с сестрой Сигни, обманувшей брата колдовством, чтобы совокупиться с ним и родить племени Вёльсунгов мстителя. Разумеется, отец и сын ничего не подозревают. Тем не менее между ними уже существует тесная связь, намного превосходя-

(1) Герои «Саги о Вёльсунгах», входящей в цикл «Нибелунги».— Прим. ред.

щая этически оправданную близость между членами коми­тата и этико-педагогические отношения между наставни­ком и учеником, также заложенные в систему взаимоот­ношений, предусмотренную комитатом, где происходит об­щение между мужчинами разного возраста, ветеранами и новобранцами. Синфьотли вверен попечению Сигмунда, который должен воспитать из него достойного воина. Од­нако Сигмунд вынужден жить, скрываясь от преследова­ний, так как его зять, король Сиггейр, истребитель Вёльсунгов, жаждет учинить над ним расправу. Сигмунд должен воспитать сына, чтобы он отомстил за поруганный род Вёльсунгов.

Однажды, бродя в поисках пропитания, отец и сын по­падают в дом, где живут два зачарованных принца. У каж­дого массивный золотой перстень и волчья шкура, в кото­рой они существуют — они самые настоящие волки. Толь­ко раз в пять дней могут они принимать человеческий об­лик. Роковым образом отец и сын попадают в их дом как раз в один из таких дней. Они становятся жертвой колдов­ских чар. Отец и сын тоже обретают волчью природу: начи­нают понимать волчий язык, перенимают волчьи повадки и волчью свирепость. Однако при этом они не расстаются ни с человеческой природой, ни с человеческим разумом, которые «загоняются» в глубины их естества. Они «при­говорены» быть волками, а не просто быть на них похожи­ми. Они вынуждены совершать жестокие поступки, так как не в силах им противостоять. Сигмунд впивается в горло сыну. Принеся его тело в хижину и сев рядом, он прокли­нает волчью жизнь. Только когда волчья личина оказыва­ется преданной огню, колдовской туман рассеивает­ся.

Подобные метаморфозы подчеркивают неотвратимость наказания. Это особенно отчетливо проявляется в «Эдде». Клятвопреступнику, запятнавшему себя убийством, грозит превращение в волка. Звериная природа — это нечто, на­ходящееся вне человеческой власти. Саги постоянно напо­минают, что в человеке под спудом скрывается вторая при­рода, своего рода «внутренняя душа», не поддающаяся его контролю. В снах и видениях она материализуется, приобретая облик животного. В зверином обличье являют­ся людям и боги — хранители семейного очага, племени, самого народа.

Разумеется, сопоставление хаттского воина, носящего железный перстень, с более поздним по времени воином-волком или воином-медведем, не выглядит достаточно убедительно: у хаттов отсутствует собственно звериный компонент, источники, повествующие о хаттах и воинах-зверях, довольно далеки друг от друга как по времени, так и по условиям их возникновения. У Тацита воины, но­сящие перстень, функциональны по отношению к хаттскому обществу, хотя и ведут нетипичный образ жизни. В са­гах же берсеркры — опасные, находящиеся вне закона разбойники. Хаттский воин вызывает у окружающих не только страх, но еще и уважение. К берсеркрам относятся со страхом и отвращением. Быть может, отношение к ним менялось под воздействием следующих двух факторов:

с одной стороны, были преодолены родоплеменные отно­шения, укреплялась централизованная власть, и сохране­ние автономных воинских групп стало для этой власти опасным. С другой — христианизация оказывала свое влияние на обычаи и законы, в них уже не вмещались столь беспокойные личности, какими были воины-звери. Итак, с одной стороны, функциональные изменения, с другой — культурное развитие.

Тем не менее нам представляется, что сам факт сохра­нения тематики воина-зверя в позднейшей литературе можно считать указанием на то, что культурная среда, в которой существовал воин-зверь, не претерпела сколько-нибудь коренных изменений на протяжении длительного времени. Учитывая предложенную французским исследо­вателем Дюмезилем ритуальную функцию группы стоя­щих вне закона людей, можно предположить, что этой группе принадлежала также вполне определенная соци­альная роль: автономная вооруженная группа была при­звана защищать своих соплеменников в случае возник­новения чрезвычайных обстоятельств, так сказать, без­выходных положений. Павел Диакон, уже не понимавший или притворявшийся, что не понимает, дохристианские обычаи своего народа, рассказывал, например, что ланго­барды, столкнувшись однажды с превосходящими силами противника, «сделали вид», будто у них в лагере нахо­дятся «песьеголовые воины». Они распространили слух, будто песьеголовые настолько свирепы, что питаются толь­ко кровью, за неимением крови врагов пьют собствен­ную. Неясно, означает ли выражение «пьют собственную» указание на кровь соплеменников или их собственную кровь.

Представления о песьеголовых, разумеется, восходят к сочинениям Плиния Старшего и Исидора Севильского (1). Правда, в данном случае ссылки на ученые авторитеты не могут помочь делу. Почему лангобардами был распущен слух именно о воинах с головами псов (или волков)? По­чему они были уверены, что противник обязательно испу­гается? И главное, почему вздорному слуху поверили? Неужели его посчитали бы правдой, испугались бы под­робностей насчет свирепости и кровожадности песьеголовых, не будь у лангобардов и их противника уходящих в глубь традиций общих корней, которые, судя по всему, Павлу могли быть и известны, но как христианин он предпочел о них особенно не распространяться. Насчет звериных масок накоплено немало документальных сви­детельств. Этот обычай уходит в предысторию. Что каса­ется употребления крови врагов, неважно — человечьей или звериной, то и это обычный компонент военной магии. То же относится и к «собственной» крови, то есть крови «собратьев». Так что рассказ Павла о песьеголовых, ока­зывается, гораздо достовернее и не так уж наивен. Вряд ли слух о песьеголовых всего лишь вздорная выдумка, как может показаться из текста Павла Диакона. Не исключе­но, что, попав в окружение, лангобарды прибегли к услу­гам тайной группы, так сказать, «разбудили зверя», дре­мавшего до поры до времени. Слух слухом, но лангобар­ды всерьез угрожали противнику натравить на него своих воинов-зверей.

При всей фрагментарности и сомнительности источ­ников перед нами, несомненно, исконный военно-религи­озный обычай германцев. В их обществе известно сущест­вование дифференцированных воинских сообществ, обла­дающих особенной сакральностью. Иногда они были ис­точником общественной опасности, иногда приносили об­щественную пользу. Эти сообщества состояли из прошед­ших инициацию воинов, которые своим внешним видом отличались от остальных людей. У них в ходу была спе­цифическая эмблематика, особая манера поведения. Они вели нетипичный образ жизни. Их братство — «стая», которая находилась на обочине гражданского общества. Но общество пользовалось их услугами. Говорить о них только как о «стоящих вне закона», на наш взгляд, зна­чило бы ограничиться односторонним и поспешным толко-

(1) Исидор Севильский (ок. 570—636) — первый средневековый энциклопедист в Западной Европе. - Прим. ред.

ванием свидетельств, относящихся к более позднему вре­мени.

Поясним: объявление их «вне закона» происходит в конце концов и в скандинавском обществе, наиболее кон­сервативном и ревностно охраняющем этот и прочие язы­ческие обычаи германцев. Но для этого прежде должна была упрочиться сначала надплеменная, а затем и ко­ролевская власть. Должно было победить христиан­ство.

В самом деле, юридические тексты, лучше сказать, тексты, поддающиеся юридической интерпретации, пока­зывают весьма характерную эквивалентность употребле­ния таких понятий, как «волк», «преступник», «изгнан­ник», «находящийся вне закона» — в общем, Friedlos, тот, кто по причине своих преступлений лишен обществом «прав состояния», то есть поставил себя вне связи с той внутренней силой, которая обеспечивает мирное разви­тие и упорядоченное существование общины и которую можно перевести (однако только во внешне адекватном плане) латинским pax—«мир». Несомненно, связь меж­ду «волком» и «злодеем», отразившаяся впоследствии и в повседневной разговорной речи, имеет весьма глубокое исходное значение. Вот два примера, из которых явству­ет, что англосаксы «находящегося вне закона» именовали также «волчьей головой». Деятельность «стай», в которые входили преступники-волки, пагубно отражалась на тех слоях населения, которые несли на себе основное бремя производства в обществе. Именно им приходилось рас­плачиваться за чинимое «зверями» насилие и грабежи. Несомненно, приговор, по которому тот или иной член общества считался отверженным, торжественно объяв­лялся на народном сходе. Он имел характер гражданской казни, полностью отсекая от своего народа того, кто под­вергался этой мере наказания. Несомненно также, что «отверженные» стремились объединяться в отряды-шай­ки и учреждать в своей собственной среде новые основа­ния гражданского сожительства, чуждые тому племени, из которого они были с позором изгнаны.

Но все это, однако, история более позднего времени. Рассказ Павла Диакона, приведенный выше, повествует о группе лиц, удивительно напоминающих англосаксон­ских «отверженных», хотя они и принадлежат другой исторической эпохе. Членам этой группы также припи­сывалось обладание песьей (лучше сказать, волчьей) головой. Это автономная и очень опасная группа.

Группа песьеголовых не существовала тем не менее отдельно от лангобардского народа. Престиж ее среди лангобардов достаточно высок. Это определялось прежде всего тем, что в трудную минуту они спешили на помощь своему народу. Разумеется, судя по более поздним источ­никам, опасных соседей в конце концов изгоняли за пре­делы гражданского общества. Вообще, им уподобляют многих преступников. В итоге возникала новая обособ­ленная группа, в состав которой входили и воины-звери, и изгои. Характерно, что в скандинавских источниках термины berserkr и viklngr (изгои) сближаются по значе­нию, а с XI в. приобретают только негативный смысл. Скандинавский вождь Иоанн, разбитый в 1171 г. под Дуб­лином англо-римскими войсками, имел прозвище Wode — Безумец,— очевидно, как напоминание о свирепости Одина, считавшегося одержимым wut.

В конце концов христианство превращает, человека-зверя не только в асоциальный тип, но и в страшилище, одержимое бесовскими силами. В саге о Ватнсдале рас­сказано, что в связи с прибытием в Исландию епископа Фридрека там объявилось много берсеркров. Их описание дано вполне в традиционном духе. Они творят насилие, произвол, гневливость их не поддается никакому контро­лю. По отношению к основной массе населения они самые настоящие изгои, их деятельность уже совершенно несов­местима с обществом. Многое изменилось по сравнению с временами, которые описывали Тацит, Павел Диакон и авторы более ранних саг. О берсеркрах сказано также, что они «неприятны» народу, ибо силой отнимают женщин и деньги, если же им отказывают, то обидчика вызывают на поединок; они лают, подобно свирепым псам, вгрыза­ются зубами в край своего щита, ходят по раскаленному кострищу босыми ногами. Берсеркры описаны как одер­жимые злыми духами. По совету новоприбывшего еписко­па их отпугивают огнем, забивают насмерть деревянны­ми кольями (ибо считалось, что «железо не уязвляет берсеркра») и сбрасывают их тела в овраг.

Не следует, однако, забывать, что воинский союз, по своему характеру инициационный и тайный, внес в ткань родоплеменных отношений германцев новый принцип со­лидарности, в основе которой была не только принадлеж­ность к определенному племени, но и свобода выбора. Все зависело теперь от воинской доблести, ритуальной общности, специфических отношений с однородным и компакт­ным, организованным по этническому принципу общест­вом. Воины-звери обладали своим собственным, отличаю­щим их от прочих групповым сознанием. Их дружины (comitatus) создавались (быть может, с использованием инициационной воинской группы в качестве образца) благо­даря притоку в них молодежи — представителей разных этнических групп. Пример Ариовиста (1) в данном случае весьма показателен. Неужели и его дружинники — Fried-lose (отверженные)? Отчасти, возможно, да. Однако эт­ническое, социальное и юридическое происхождение дру­жинников самое разнообразное. Тот, кого считали Fried-lose, по-братски делит все радости и невзгоды жизни, го­речь поражений и радость побед со своим вождем. С ним он проводит и годы своего ученичества. Как знать, не за­родыш ли это собственно рыцарства? Чувство гордости принадлежать к группе «лучших» и «избранных» — для окружающих. Счастье ощущать себя равноправным чле­ном группы вопреки всевозможным юридическим и соци­альным различиям — для себя.

Итак, что от древнего воина-зверя унаследовал сред­невековый рыцарь? На первый взгляд очень немногое. Ведь к средневековому рыцарю путь пролегал через дол­гие столетия христианизации. И все-таки кое-что из древ­него наследства средневековый рыцарь взял на вооруже­ние. Вспомним хотя бы неконтролируемую вспыльчивость, едва ли не наивные чередования приступов кровожадности и слез раскаяния у главных персонажей «песней о деяни­ях». Не забудем при этом и так называемых «антигероев» (рыцарей по праву и образу жизни, поведение которых, однако, несовместимо с занимаемым положением в об­ществе) вроде Тома де Марля, Рауля де Камбрэ, Ро­берта Дьявола и т. п.

Вряд ли в свете сказанного выше сравнение их с беше­ными псами, волками-оборотнями покажется кому-либо плодом поэтического преувеличения. Волки, медведи, львы, столь характерные для средневековой геральдики, оказывается, не были безобидным украшательством. В них проглядывался древний ужасный смысл. Они симво­лизировали тех, кто когда-то были зверями.

(1) Ариовист (I в. до н.э.)—вождь германского племени свевов. Ок. 58 г. до н. э. потерпел поражение от Це­заря.—Прим. ред.

Воинская семья. Мы не можем полностью согла­ситься с мнением тех, кто, как нам представляется, черес­чур категорично противопоставляет семейный солидаризм Sippe или Bund (то есть союз нескольких Sippen) как фа­тальное выражение биологического детерминизма воин­скому солидаризму, столь характерному для Gefolgscfiaft, являющему пример свободного индивидуального выбора. Как нам кажется, подобное противопоставление, в кото­ром, с одной стороны, «судьба», с другой — «свобода», принадлежит скорее истории современной европейской духовности, нежели предыстории германцев, и что по­борники подобного разделения незаслуженно мало уделя­ют внимания сосуществованию и взаимодействию двух структур. История же свидетельствует: к вере предков и умерших родителей весьма в скором времени добавилась иная вера — вера товарищей по оружию. Несомненно, две эти веры должны были, и довольно часто, вступать в антагонистические отношения. В подобном противоре­чии, мы думаем, и заключается скрытое драматическое напряжение, иногда взрывающееся жестокой трагедией, характерное для жизни столь многих людей феодального времени. Средневекового человека разрывает на части несовпадение между тем, что он должен своему племени и роду, и тем, что он должен сюзерену. Не забудем, одна­ко, что воинская общность была создана по модели родо­вой общины. Но как обычно бывает в отношении всякой модели, воинская общность постепенно оказалась в оп­позиции к своему прототипу.

Эта оппозиция вылилась в соперничество. Если угодно, речь здесь идет о функциональной оппозиции, в которой есть место как «концептуальной почтительности» в отно­шении модели, так и стремлению эту модель «вытеснить». Стремление преодолеть модель продиктовано не только законом борьбы двух общественных институтов, но и же­ланием стать ее полноправным преемником, продлева­ющим, исходя из собственных критериев, ценности мо­дели. Эти ценности воспринимаются как основополага­ющие, жизненно необходимые и непреходящие. Так, семье, вскормленной материнской грудью, противопоставляется семья, чье основание — «оружие» вождя. Долг родствен­ной верности заменяется долгом перед товарищами-вои­нами (комитами). До сих пор еще принято рассматривать комитат с социально-юридической и экономической точки зрения, определять его как основную ячейку феодального общества. Такой взгляд, несомненно, правомерен. Но мы постараемся взглянуть на него с культурно-социологи­ческой точки зрения, полагая, что комитат — это основа будущей рыцарской ментальности и соответствующих этой ментальности обычаев. Быть может, на этом пути нам удастся увидеть внутренние и более глубокие причины той общности феодальных и рыцарских ценностей, кото­рая, пусть по-разному оформленная в зависимости от вре­мени и места, доставляет столько мучений всем, кто се­годня берется за ее объяснение.

Итак, комитат изначально обладает ценностями, кото­рые отличаются от ценностей, принятых в общине Sippe и в союзах Sippen. Вождем комитата становятся благо­даря собственной доблести, а не потому, что вождь, став «королем» в силу своего божественного происхождения, в состоянии обеспечивать процветание и мир общества, вверенного ему. Вождями становятся не только вследст­вие благородства происхождения, а по доблести. Вождю нужны поддерживающие его спутники, и слух об этом до­носится до самых отдаленных племен. К богатому и слав­ному воину сбегаются не только юные энтузиасты, жаж­дущие приобрести жизненный опыт, но и все, кто оторван от своего корня, оказался на обочине того существования, которое влачит их родная община; все воины, которым надоела мирная жизнь — время нудного и нищенского прозябания; все, кто в своем племени существует ради войны и, когда ее нет, обращает свой алчный взор в иные края; наконец, все, кто так или иначе не в ладах со своим родоплеменным обществом. Люди буйного нрава, кото­рым претит спокойный труд на земле и тихие радости до­машнего очага, которых недолюбливают мирно настроен­ные соплеменники. Люди, жаждущие войн, богатства, кутежей. Насильники, для которых грабить и пропивать награбленное — привычное дело. Они вечно нищие, но их терзает такая жадность, которой не сравниться с алч­ностью купца. «Медведи», «волки», «псы» — так называ­ют их саги. Берсеркр — привычный член свиты вождя. «Медведи», «волки», «псы» — вторит мирный крестьянин-германец, сам бравый воин, еще не настолько пустивший корни в землю, чтобы отказать себе в удовольствии при­нять иной раз участие в выгодной вылазке, но помышляю­щий уже о мирных заботах. На призывный клич вождя сбегаются прежде всего те, чье описание нам оставил Та­цит. Его мы приводим полностью, оно того заслуживает.

Возникновение рыцарской ментальности здесь показано гораздо лучше, чем во многих претендующих на ученость исследованиях.

«...Особенная знатность рода или большие заслуги от­цов сообщают даже еще очень молодым людям достоин­ство вождя; они присоединяются к другим вождям более зрелого возраста и уже давно испытанным, и для них не стыдно быть в свите последних. Да и сама свита определя­ет место воина по решению того, при ком она состоит, и существует большое соревнование как между членами ее относительно того, кому должно принадлежать первое место у своего вождя, так и между вождями о том, чтобы иметь наиболее многочисленную и наиболее храбрую сви­ту. Это придает важность, это придает могущество — быть постоянно окруженным большой толпой отборных юношей; почет в мирное время, охрана на войне. И не только у своего народа, но и у пограничных народов до­ставляет громкое имя и славу, если чья свита выдается между другими своим числом и храбростью: к таким вож­дям посылаются посольства, им приносятся подарки, и часто одна слава их решает войну.

Когда дело дошло до боя, постыдно для вождя быть превзойденным храбростью, постыдно для составляющих его свиту не равняться храбростью со своим вождем; но возвратиться с боя живым, когда пал вождь,— значит обесчестить себя на всю жизнь. Защищать его, обере­гать, а также свои подвиги присоединять к его славе — самая священная обязанность. Вожди бьются за победу, свита — за вождя. Если община, в которой молодые лю­ди родились, погружена в продолжительный мир и спо­койствие, то многие из благородных юношей добровольно отправляются к тем народам, которые ведут в то время какую-нибудь войну, так как, с одной стороны, покой этим воинам неприятен, с другой — они легче достигают сла­вы среди опасностей, да и большую свиту нельзя содер­жать иначе, как путем насилий и войны, ибо от щедро­сти своего вождя спутники его требуют в награду боево­го коня, кровавой и победной фрамеи. Пиршества, хотя и грубые, но обильные, идут вместо жалованья; средства же для подарков составляют грабеж и войны. Потому-то их нельзя так легко убедить вспахивать землю и ожидать жатвы, как вызвать на войну врага и принести оттуда ра­ны. У них считается даже леностью и вялостью приобре­тать потом то, что можно достать кровью.

Когда они не воюют, то проводят немного времени в охоте, а больше в праздности, предаваясь сну и еде. Са­мые храбрые и воинственные ничего не делают, возложив заботу о доме, хозяйстве и полевых работах на женщин, стариков и наиболее слабых членов семьи, сами они кос­неют в бездействии: удивительное противоречие в натуре, когда одни и те же люди любят бездействие и так нена­видят спокойствие. Общины имеют обычай, в силу кото­рого каждый по доброй воле приносит вождю что-нибудь из скота или сколько-нибудь хлеба, что, будучи прини­маемо как почетное приношение, в то же время служит к удовлетворению необходимых потребностей. Особенно вожди любят подарки от соседних народов, посылаемые не от имени отдельного лица, а от имени страны: отбор­ных лошадей, большое оружие, грудное металлическое украшение и ожерелья...»

Вряд ли найдется более живописное изображение во­инского сообщества германцев. Кроме того, здесь дан их психологический и культурный портрет: взаимное доверие, связующее вождя и его свиту; дух равенства, характер­ный для взаимоотношений между воинами, при одновре­менном соблюдении системы иерархических ценностей, основанных на уважении первенства своего вождя, доб­лести, проявленной им на поле брани; соперничество и самоотверженность, сплачивающие отдельных дружинни­ков в единый организм как перед лицом опасностей, так и в минуту радостного торжества; презрение к физическо­му труду и ненависть к заботам мирного времени; жажда «авантюры» и славы; грубое упоение радостями жизни и вкус к опасностям; наивная жажда богатств и подарков и безумное расточительство. Спустя столетия отзвук это­го слышится в исландских сагах.

Тацит, а следом за ним исландские саги и «певцы ры­царства» Турольд и Кретьен де Труа составили нам вели­колепную картину для выявления «оснований» менталь­ной структуры рыцарства. Эта структура, правда преоб­раженная благодаря влиянию христианства, сохраняется на протяжении всего средневековья, как в эпоху соборов и крестовых походов, так и в XV—XVII вв., прошедших отчасти «под знаком» рыцарской литературы.

Подтверждает наблюдения Тацита и Аммиан Марцеллин. Правда, он имеет в виду другие народы и высказы­вается в совершенно ином духе. Марцеллин говорит о «ра­достном чувстве», которое охватывает аланов всякий раз, когда они слышат о приближающейся воине. А ведь это те самые аланы, которым столь многим, как мы знаем, обя­заны готы и вообще все германцы. Марцеллин рассказы­вает об «удовольствии», которое аланы обретают в опас­ностях войны. Счастливым считается среди них тот, кто погибает в бою; смерть от старости или несчастного слу­чая — удел трусов; убить человека — это поступок, дос­тойный похвалы.

В свете новейших исследований нам известно, до ка­кой степени подобное отношение к войне и насильственной смерти связано с определенной религиозно-мифологиче­ской системой, особыми представлениями о загробном мире. Но поскольку религиозные верования питаются глу­бинными процессами, происходящими в обществе, по­стольку религиозное оправдание войны следует искать не во внешних проявлениях того или иного верования, а в самом жизненном укладе, где верования одновременно и причина и следствие. Военным общество является не потому, что существует благодаря войне или во имя вой­ны (в таком случае сюда можно было бы зачислить и шай­ки пиратов), а потому, что оно существует в войне и, ис­ходя из этого, вырабатывает собственные представления о том, что такое мир.

Именно с этим процессом мы и имеем дело, исследуя германские общины. Оружие сопровождает свободного человека от рождения до могилы, в момент принесения присяги и совершения религиозных обрядов. Понятие, связующее воедино племена и союзы племен, неперево­димо одним словом pax (мир), означающим отсутствие внутренних распрей. Это также содружество, созидатель­ная сила в обществе, но она же удивительным на первый взгляд образом порождает глубинные причины обращен­ной вовне войны. Древнегерманскому обществу известны враги народа (hostes). Оно не допускает в своих преде­лах не-друзей, отступников. Всякий, кто переступит чер­ту, обозначенную кровной местью, будет считаться граж­данским преступником, зверем, подлежащим изгнанию, «волком», отверженным, изгоем.

Сильно развитое чувство племенной принадлежности, подкрепляемое культом предков, объясняет, почему коми­тат, несмотря на тот факт, что он формировался на иной, чем кровное родство, основе, оказался не в состоянии пол­ностью освободиться от этого чувства. Наоборот, семья являлась моделью для комитата, причем не только социальной, но и ритуальной. Посредством ритуала и де­тально разработанного кодекса ценностей создавались воинские семьи, которые состояли друг с другом в дейст­вительном родстве. Разумеется, родство это ритуальное, а не биологическое.

Итак, мы имеем дело не с оппозицией родоплеменной солидаризм — дружинный индивидуализм (подобная оп­позиция и с семантической точки зрения терминологиче­ское противоречие), а с интеграцией солидаризма, вырос­шего на естественной биологической почве, с солидаризмом функциональным, который санкционирован ритуа­лом. Не случайно Тацит, указывая, что комитат состоял из лиц самого разного происхождения, неизменно подчер­кивал его «семейный» характер. В комитат можно было вступить благодаря славе, добытой в бою предками. Здесь юноша обретал нового отца, новых братьев, которым обя­зан был хранить такую же верность, что и членам своей семьи. Ментальные и юридические структуры, регулирую­щие жизнь семьи и жизнь комитата, параллельны. Не исключено, что в конкретных ситуациях они могли всту­пать в противоречие или альтернативные отношения. В принципе же между ними есть немалое сходство. Более того, конфликт между ними как раз и возникал из-за сход­ства.

Характерен пример «Песни о Хильдебранте», относя­щейся к VIII в., но основанной на более древних источни­ках. Действие разворачивается вокруг трагического кон­фликта, порождаемого понятием Not, то есть состоянием необходимости, в котором оказывается человек, вынуж­денный совершать выбор между одинаково важными, но противоборствующими ценностями. Речь идет об отце, оказавшемся перед выбором: или любовь к сыну, или чув­ство, связывающее его с вождем. Во избежание недора­зумений поясним, что душевные терзания вызваны схо­жестью (более того — культурологической гомоген­ностью) двух привязанностей — биологической и ритуаль­ной, семейной и дружинной. Протагонист песни в конце концов поставлен перед необходимостью выбора: или соб­ственный сын по крови, или отец по ритуалу.

Отметим следующий важный момент: очевидно, вве­дение какого-либо юноши в комитат сопровождалось ус­тановлением определенной родственной связи (обычно именуемой «искусственной», хотя точнее было бы сказать «ритуальной») между вождем и новым членом его свиты, между ним и воином-ветераном, которому поручалось иг­рать роль наставника.

При всей эгалитарности, обычной в закрытых воин­ских общинах, комитат располагал также и системой иерархических отношений. Об этом тоже говорит Тацит:

вождь определяет роль и значение каждого члена своей свиты в зависимости от своего к ним уважения, дружин­ники делают все, что в их силах, чтобы добиться большего расположения со стороны вождя. Согласно Тациту, а так­же Аммиану Марцеллину, внутри комитата существует иерархическая дихотомия (в этимологическом смысле это­го термина), то есть проводится разделение, с одной сто­роны, между старыми и опытными воинами и юношами — с другой. Молодежь выходит из-под опеки старших, толь­ко совершив какой-либо смелый поступок, в котором сов­мещено духовно-символическое и функционально-техниче­ское содержание, например убийство врага, кабана или медведя. Иными словами, речь идет о стратификации по возрастным категориям, в данном случае являющимся также категориями компетентности. Переход из одной ка­тегории в другую происходит посредством инициационных испытаний.

Правда, сама по себе воинская группа, учитывающая возрастную категорию, мало о чем говорит. Такова, на­пример, структура римского легиона. То же можно ска­зать и о ритуальной практике, знаменующей переход из одной возрастной категории в другую. Но о многом гово­рят нам родственные отношения, которые устанавлива­ются между вождем и рядовым членом свиты, а также между наставником и учеником. Возьмем хотя бы пример той же «Саги о Вёльсунгах», где кровное и инициационное родство (трудно предположить, что речь здесь идет о простом совпадении) совмещены в отношениях Сигмунда и Синфьотли. Пожалуй, это лучше всего заметно в слово­употреблении. Так, в меровингских источниках для обоз­начения спутника вождя, дружинника, нередко применял­ся термин рuеr (ребенок, мальчик, сын), являющийся калькой с древнего верхненемецкого degana, связанного в свою очередь с греческим tekna — «дети», и, следова­тельно, указывающий на факт искусственного усыновле­ния. Аналогичная ситуация и с древнескандинавским тер­мином nidhr (сын). Этим словом в Норвегии называли члена королёвской свиты. То же мы наблюдаем в делении англосаксонского комитата на dugodh. (ср. совр. нем. Tugend), то есть viri—«мужчины», и на geogodh (ср. совр. нем. /ugerid), то есть juvenes—«юноши». Руни­ческая надпись, высеченная на камне, найденном в Нор­вегии, говорит о члене комитата, очевидно холостяке, схоронившем своего «юношу», то есть своего «сына». Здесь тоже пример ритуально-инициационной связи, вполне ре­альной как в юридическом, так и человеческом смысле.

Германский обычай усыновления был отмечен рим­скими авторами, которые в сопоставлении с принципами усыновления в римском праве подчеркивали, что он имеет почетный характер и не имеет каких-либо последствий в собственно юридическом смысле.

Римляне считали «усыновление по оружию» обычаем племен, вытекающим из самого характера жизни этих племен. Напомним о германском ритуале присяги: у муж­чин принято клясться «оружием», у женщин — «грудью». Нельзя не обратить внимания на глубокую обоснован­ность этого ритуала. Членами рода становятся рожден­ные женщиной, принадлежащей данному роду. Сыновья­ми же вождя, или членами его свиты, можно стать бла­годаря как бы происходящему через ритуал «рождению» сына мужчиной при помощи специфически военного ат­рибута — оружия. Однако усыновление создает взаимо­связанную систему прав и обязанностей отца и сына «по оружию», равную той, которая действует внутри семьи. И прежде всего, разумеется, право-обязанность Fehde — «мести» и Blutrache — «кровной мести», в которое ока­зываются вовлеченными все без исключения члены груп­пы. Можно наблюдать как внутри родовой общины, так и комитата своеобразное «возмещение» пролитой крови, или, лучше сказать, совершение особого типа мести, ког­да искупление пролитой крови достигается посредством акта насилия, равнозначного тому, который был пред­принят в отношении жертвы, кровь «возмещается» кровью. Речь идет не столько о возмещении ущерба как такового, сколько о ритуальном прекращении вражды.

Еще раз напомним: во-первых, благодаря связи между членами рода или комитата люди, принадлежащие к одной и той же группе, считаются не просто равными, но и оди­наковыми, взаимозаменяемыми элементами жизненной силы, ущерб которой должен незамедлительно возмещать­ся; во-вторых, род как общность, основанная на крови, а комитат как общность, основанная на ритуале, заключа­ют в себе такую связь, которая продолжается и после смерти, поэтому родственник или товарищ убитого может заменить его и продолжать бой с противником. Мертвый воскресает в родственнике, в извечном существовании и неуничтожимом равенстве родовой организации. Семей­ная группа, равно как и воинская семья германцев благо­даря своей структуре способны к расширению, вбирая в себя вновь приобретенных родственников или новобран­цев. Нельзя допустить, чтобы хоть сколько-нибудь постра­дала жизненная сила общности. Каждый погибший дол­жен быть возмещен. Сама кровная месть, служа целям умиротворения жертвы и восстановления попранной груп­повой чести, направлена на то, чтобы обеспечить этой группе солидарность со стороны погибшего ее члена, а также и его самого не оставить без своей помощи. По­зитивным или негативным объектом мести являются не отдельные личности, а сообщества. Поэтому вряд ли по­кажется странным, что месть иногда обрушивалась на лиц, не причинивших группе никакого вреда. Как инди­виды они ни в чем не повинны. Однако они связаны с обид­чиком определенными отношениями солидарности. Неуди­вительно, что убийца может быть иногда принят в группу, членом которой была его жертва. Германская ментальность абстрагируется от отдельных личностей.

Месть за погибшего родственника или товарища свер­шается не ради него лично, а во имя групповой «жизнен­ной силы», которой был нанесен ущерб кровопролитием. Германцы не сомневались, что лучший способ отомстить противнику и возместить ущерб — «заключить» обидчика в группу жертвы. К тому же подобный способ улаживать конфликт подчас совпадал с намерением самого обидчика овладеть не только силой, но и личностными чертами, признаками жертвы, в известном смысле превратиться в убитого, чтобы избежать мести с его стороны, ибо самому себе он не станет вредить. Итак, цель заключалась в том, чтобы как можно быстрее «воскресить» в себе самом по­верженного противника. Становится понятным глубокий смысл поведения гомеровского воина, обряжающегося в одежду противника, феодальный обычай пользоваться оружием убитого врага. Проясняется природа таинствен­ного и трогательного отеческого чувства, испытанного в «Илиаде» Приамом, когда он беседовал с убийцей свое­го сына, и сыновье чувство убийцы по отношению к отцу своей жертвы. Чувство, совершенно чуждое христианско­му прощению, однако внешне весьма его напоминающее.

Случаи «возмещения ущерба» посредством приема убийцы в родовую общину или комитат довольно часто встречаются в скандинавских сагах, например в «Саге о Ватнсдале»: прощение отцом убийцы своего сына обла­дает характерными особенностями усыновления. Глава семейства и глава группы прежде всего обеспокоены со­хранением силы своего «отряда». Вождь является отцом воинского семейства в общественном смысле, хотя, как нам предстоит увидеть, это не исключает и личной привя­занности к членам своей свиты.

Наряду с вертикальными связями, существующими между вождем и рядовыми членами, ветеранами-настав­никами и юными новобранцами, были также и гори­зонтальные связи, смоделированные по семейной мерке. Все воины — «сыновья» своего вождя. Друг другу они «братья». И в данном случае «идеальная семья» и, сле­довательно, «идеальное братство» (заметим, что подоб­ные выражения весьма неточны и имеют смысл только при условии, если прилагательное «идеальный» употреблять в ритуально-магическом, а не в обиходном значении) превалируют над реальной семьей и реальным братством, причем неважно, вступают ли они друг с другом в кон­фликт в сфере практических отношений.

Пожалуй, необходимо уяснить всю двусмысленность и обманчивость данной идеально-реальной дихотомии. Братство, установленное ритуалом, приобретает благо­даря тому же ритуалу собственную форму реального су­ществования, едва ли не биологическую реальность. Его отличие от кровного братства, существующего между детьми одних и тех же родителей, заключается в ритуаль­ной искусственности и, следовательно, добровольном ха­рактере связи. Что же касается кровных уз, то ритуал также позволяет их устанавливать. Разумеется, по соб­ственной логике и своим законам, не повторяющим ло­гику и законы биологии. Совершив ритуал обмена кровью, действующие лица становятся братьями уже не только «по оружию» (в чем, собственно, и состоит мотивировка ритуального братания), но как бы и по вскормившей их груди. Кровь одного брата начинала свой ток в жилах другого. Оба имели теперь общую жизненную субстан­цию. Степень их единения превосходит иные родственные узы, включая узы отца и матери, ибо братство — биоло­гическая связь гораздо более сильная, чем все остальные родственные отношения: в братьях кровь обоих родителей, тогда как у каждого из них в отдельности только по­ловина общей родительской крови.

Помнить об этом необходимо, чтобы уяснить смысл ритуала, который античность и феодальное средневековье (впрочем, не только феодальное) используют для устано­вления братских уз: принятие в себя крови товарища в форме обмена или смешения крови, permixtio sanguinis. Вариантов было немало: вместе погрузить руки в кровь убитого животного; сделать надрез и пригубить крови друг друга; коснуться друг друга открытой раной; про­лить на землю каплю крови и смешать ее с кровью друга. Совершившие такой ритуал уподоблялись единокровным братьям, разумеется в ритуальном смысле.

Как и в других случаях, здесь тоже в основе был миф. Мы, конечно, не беремся утверждать, что реальность, от­раженная в мифе, и та реальность, которую повторял, «восстанавливал» ритуал, хронологически вытекают од­на из другой. Утверждать подобное не имеет смысла. Скажем только, что миф был моделью, неизменной мерой, с которой соотносили свое поведение участники ритуаль­ного действа и которая обусловливала содержание риту­ала. «Эдда» повествует о скрепленном кровью договоре Одина с Локи, быть может намекая тем самым на связь между этими персонажами германской религии: между ураническими асами и хтоническими ванами. При этом в «Эдде» подчеркивается взаимовыручка (язык семейного застолья, который используется в «Эдде»,— типичный язык комитата) как основополагающая черта в отноше­ниях между единокровными братьями.

Братство по крови иной раз становится выше прочих связей, например родственных уз или даже весьма цени­мого молочного братства. В «Нибелунгах» Брунгильда, обвиняя Гуннара в смерти Сигурда, ни словом не обмол­вилась, что они родственники. Но она вспомнила об их ритуальном родстве.

Прошедших ритуал, скрепленный кровью, связывала клятва оказывать друг другу поддержку. Ее практическая реализация: совместное владение имуществом, совместные пиршества, обязательство кровной мести. Как в роде в силу «общего семенного достояния», именуемого в исланд­ских текстах hamingja, так и в комитате даже смерть не в силах пресечь кровные узы, связанные с ними права и обязанности. Существовал даже обычай, по которому са­мые верные друзья и последователи покойного должны были лишить себя жизни собственным оружием, чтобы соединиться с ним за гробом. Остающиеся жить, уж во всяком случае, должны были соблюдать обязательства перед павшим в бою товарищем и отомстить за его смерть.

Общность крови и присяги связывает воедино людей прошлого, настоящего и будущего. Не в этом ли допол­нительный смысл поедания плоти и крови убитого про­тивника, причем неважно, зверь он или человек? На­помним только, что кровь и сердце Фафнира (1) или кровь убитых врагов — это то, чем освежаются бургунды в «Пес­ни о Нибелунгах». Практика, смысл которой заключает­ся не только в том, чтобы присвоить себе силу против­ника, но и (повторим еще раз) вобрать в свое тело его субстанцию, воскресить его в себе самом. Это своеобраз­ное побратимство, служащее цели магического умиро­творения противника (мертвец не станет нападать на свою собственную кровь). Одновременно это и возмеще­ние ущерба, понесенного той группой, к которой принад­лежал противник, чтобы избежать кровной мести.

Побратимство предполагает взаимопроникновение двух судеб. Жизнь и богатство вместе. Побратимы клянутся оказывать друг другу помощь как в этой, так и в загроб­ной жизни. В случае смерти одного из братьев остав­шийся в живых берет на себя все заботы о его родствен­никах. Они действительно делятся друг с другом всей своей жизнью. У них общая .жизненная субстанция — кровь, хлеб, пиво, обладающие сакральной сущностью. Воинская дружба, основанная на братстве по крови, ценится намного выше прочих привязанностей.

Итак, дружба и за гробом. Друг, восстающий из гро­ба для исполнения договора. Мертвые бок о бок с живы­ми в сражении, от исхода которого зависит общее дело. Это распространенный фольклорный мотив. В одном из документов, относящихся ко времени крестовых походов, подчеркивается, что при взятии Иерусалима в 1099 г. вместе с живыми на штурм шли и все те, кто погиб в пути.

В такой дружбе нет места предательству. Однажды ставший братом останется им навсегда. Даже вероломст­во, даже смерть одного из братьев не в силах расторгнуть узы договора. Перед нами главный узел системы отноше-

(1) Фафнир — в древнескандинавской мифологии дракон, стерегущий сокровище.— Прим. ред.

нии «живые — мертвые» в комитате. Приведем два приме­ра: один из фольклора, другой из литературы, формально современной, а по существу документальной.

В одной из легенд, восходящей к племени доломитов, рассказывается о дружиннике по имени Биди, чья веро­ломная измена повлекла за собой смерть друга. Тем не менее, когда Биди попал в беду, столкнувшись с велика­ном, он внезапно увидел вооруженного с ног до головы воина. Стоя на лесной опушке, грозил он обнаженным мечом великану. Рукоять меча сжимала рука человече­ского скелета, череп его венчал шлем дружинника. Биди все понял: на помощь пришел к нему тот, чьи кости тлеют в могиле,— его верный друг...

Однако умершие изменники, нарушившие данное слово из трусости, не обретают покоя даже в могиле до тех пор, пока не искупят своей вины. Известный медиевист и не менее известный писатель И. Толкин сумел передать ха­рактер и смысл этого традиционного эпического сюжета в рассказе, отрывок из которого мы приводим (1). В ска­зочно-литературную форму ученый облек весьма глубо­кую мысль:

«— Нам не нужны ваши тайны, не нужны сокровища Проклятых лет! Отвечайте только на вопросы. Пропусти­те нас и следуйте за нами, место встречи — подножие ска­лы Эрех!

Ни звука в ответ. Гробовая тишина страшнее, чем ше­пот. От резкого порыва ветра дрогнули вдруг языки фа­келов и погасли. Кто-то пытался зажечь их снова. Напрас­но. Они тут же погасли.

— Мертвые, мертвые идут за нами,— сказал Леголас.— Я вижу: воины, кони, хоругви, словно в клочья ра­зорванный туман. Копья, словно куст зимней ракиты в ноч­ной мгле. Мертвецы пошли за нами следом...

— Мертвецы скачут за нами. Они услышали наш при­зыв,— подтвердил Элладан.

Один за другим гасли огни в окнах домов при их при­ближении. Захлопывались двери и ставни. В полях кресть­яне кричали от страха, разбегались кто куда, будто стадо оленей, почуявших охотника. Тьма становилась все гуще. И слышался в ночи один крик и один стон:

— Царь мертвых! Царь мертвых идет!..

(1) См.: Tolkien J. R. R. II Signore degli Anelli. Tr. it. Milano, 1971, p. 947—949.

Незадолго до полуночи в черной темноте, какая бывает только в недрах горных пещер, они оказались у подножия Эреха.

Эльрогир передал Арагорну серебряный рог. Он про­трубил один раз. И послышался будто отзвук многих ро­гов. Так звучит эхо в глубоких и дальних пещерах. Снова воцарилась тишина. Но все чувствовали — где-то совсем рядом у подножия скалы сгрудилось огромное войско. С горных круч подул ледяной ветер, подобный дыханию призраков. Арагорн спрыгнул с коня и, повернувшись ли­цом к скале, крикнул что было сил:

— Изменники, зачем пришли вы? Ночь донесла голос из страшного далека:

— Выполнить клятву и обрести мир...

— Ваш час пробил!..— вскрикнул Арагорн и приказал Гальбараду развернуть знамя. Огромное черное полотни­ще... Было ли что-нибудь изображено на нем, неизвестно. Все поглотила тьма...»

Нам же пора подвести итоги рассуждений насчет во­инской семьи. Усыновление и побратимство, весь набор связанных с этим клятвенных заверений — все это не раз изучалось авторами, и старыми, и молодыми, с точки зре­ния поисков колыбели феодального права и истоков ры­царской ментальности. Были и поспешные заявления, что, мол, о какой бы то ни было преемственности между гер­манским воином и средневековым рыцарем не может быть и речи. И все-таки братство по оружию, на котором по­строена вся структура отношений в воинской среде, явля­ется живой душой рыцарского и феодального средневе­ковья. Возьмем ли мы эпический пример Роланд—Оливье или исторические свидетельства хотя бы времени кресто­вых походов, взаимодополняемость братьев по оружию важна настолько, что можно утверждать: конкретное во­площение идеала совершенного рыцаря чаще всего об­наруживалось не в одном отдельно взятом герое, а в их паре, где они объединены оружием. Да ведь и сам фео­дальный сеньор не кто иной, как senior — «старший брат» в семье воинов. Рыцарское братство пришло издалека.

Комитат: дух и форма. «В начале был миф»,— снова повторим мы. Для примера воспользуемся хотя и поздним, но все равно представляющим значительную ценность текстом, в котором Саксон Грамматик описывает спутников (contubernales) легендарного короля Фрото.

Это самые настоящие берсеркры, они грабят, убивают, насильничают, ведут себя как звери. Король требует от них дисциплины, дает моральные установления. Постепен­но берсеркры превращаются в воинов, способных усми­рить и очеловечить свои древний гнев, сохраняя при этом его позитивные возможности.

В «Саге о викингах Йомсборга» мы сможем найти проторыцарский кодекс военного братства. Но для этого понадобилось пройти немалый путь,- в начале которого была «суровая доблесть» тацитовых хаттов: у них не было ни дома, ни имущества, они презирали собственное благо­состояние, равно как благополучие и права других лиц, занимались только войной, за что и находились на содер­жании общины. Со временем общественная жизнь сумела выработать более жесткие нормы поведения, общество организовалось на более прочном политическом и институ­циональном фундаменте. И вот у этих священных зверей нет больше возможности, чтобы существовать хотя бы на самой обочине общественной жизни. Из отмеченных бо­жественным знаком они превратились в «волков», из­гоев, людей-зверей, стоящих вне закона. Тем временем прославленные вожди, испытывавшие нужду в свите, все чаще возлагали на себя бремя политической ответствен­ности. Отсюда и требование: свита должна состоять из людей, способных умерить свой гордый пыл, соответство­вать задачам и духу времени. Не случайно берсеркр столь долго существовал именно в скандинавском обществе, развивавшемся медленнее. По скандинавским источни­кам он нам, собственно говоря, и известен, правда, как пережиток обычаев и верований гораздо более древних. Берсеркр сохраняется в среде викингов, кичившихся свои­ми дерзкими набегами, «священными веснами». Бер­серкр — участник авантюрных странствий викингов, не последней причиной которых явилось наличие в сканди­навских странах начиная с IX в. энергичных государей, способных обуздать воинственные инстинкты своих под­данных, иными словами, сыграть в реальной истории роль легендарного короля Фрото. Образцом для подра­жания становятся наконец товарищи Одина, то самое воинское сообщество, которое описано в «Эдде»: за сра­жением следует пир, почетной считается смерть на поле битвы.

Мы не склонны разделять мнение тех, кто желал бы видеть в комитате пример поступательного социально-этического развития общества: от сборища преступников к сообществу, имеющему некий высокий идеал солидар­ности, чье существование лишь подкрепляет практика применения силы в гуманных целях. Мы полагаем, что попросту не существует никакого типичного комитата, который был бы присущ всем германским народам на про­тяжении тех долгих столетий, которые пролегли между свидетельскими показаниями Тацита, с одной стороны, и Саксона Грамматика и прозаической «Эдды» — с другой. Существовали его различные формы, в каждой из кото­рых царил свой особенный дух. К сожалению, наши по­знания на сей счет отрывочны и недостаточно достовер­ны.

Мы не ставим перед собой цель дать систематический, хотя бы на феноменологическом уровне, анализ комитата. На ряде примеров нам просто хотелось бы показать на­личие особого воинского этоса, впоследствии развивше­гося в рыцарскую этику.

Различные формы комитата встречаются во всех гер­манских сообществах, равно как и тех, которые поддер­живали с германцами контакты, включая сюда кельтское, позднеримское и проторусское.

Известно, что сам термин «комитат» принадлежит Та­циту. Говоря о разнообразий форм комитата среди гер­манских народов, напомним, что существовали также франкский trustis, лангобардский gesinde, англосаксон­ский theod, русская дружина. Англосаксонский термин thegn, точно так же как готские saiones, antrustio или gasindus, первоначально обозначал члена комитата — комеса (comes).

С формально-юридической точки зрения лучше всего нам известна норвежская hirdh, относящаяся, правда, к более позднему времени, чем прочие формы комитата, но зато сохранявшаяся значительно более продолжитель­ное время. В данном случае, как, впрочем, и во многих других, скандинавские источники возмещают отсутствие более древних и непосредственных документов, в которых были бы зафиксированы древнейшие германские обычаи. Факты заимствования комитата римской армией и воору­женными группами в период поздней империи (различ­ные pueri, buccellarii и т. д.) достаточно изучены, что­бы сказать что-либо новое по интересующей нас теме. Впрочем, мы еще вернемся к данному вопросу. Заметим только, что термин «комес» в латинском языке, помимо дружеских отношений, совместной жизни и солидарности, подразумевает также определенную возрастную катего­рию, обычно выражаемую термином риеr, понимавшимся весьма широко, а в юридическом контексте и с явно нега­тивным оттенком в качестве синонима подлого низко­поклонства, человека, к тому же нечистого на руку. В этом термине есть также указание на экономическую зави­симость, на получение «куска хлеба» от вождя свиты. При этом подчеркнуто особое расположение дающего к под­чиненному. Buccellarius происходит от buccella — «ла­комый кусок», «особый вид хлеба».

Что касается комитата у кельтов, то его параллелизм с германским подтверждается авторитетными исследова­ниями. Разумеется, всякие сопоставления кельтов с гер­манцами всегда рискуют из компаративистских превра­титься в обычную тавтологию. Не так-то легко провести какую-либо четкую демаркационную линию, отделяющую одну ипостась культуры от другой. Как бы там ни было, наличие кельтской почвы, быть может, объясняет особое преуспевание франкской trustis, делает более весомым высказанное полвека назад известным французским ме­диевистом Блоком возражение в ответ на тезисы немец­кого историка Допша: не слишком ли все мы переоценили в своих исследованиях основ и корней феодализма гер­манский комитат, как бы запамятовав при этом и о галль­ских ambactes, и об аквитанских soldurii.

В Киевской Руси термин «дружина» выразительно го­ворит о близких дружеских отношениях в комитате, при­чем в гораздо более сильной степени, чем латинский тер­мин. Русское слово и лингвистически, и семантически ближе всего исконному воинскому смыслу германского *druht- — «вооруженный отряд». Родство двух слов, trustis — дружина, очевидно. Но оно только кажущееся в их сходстве с современным немецким Treue — «вер­ность». Напомним, однако, что в современном русском языке понятие «приятель» выражается тем же терми­ном — «друг». Таким образом, весь этос русской дружи­ны находится на стыке понятий «дружба» — «верность».

Основной принцип, на котором держится структура и сама логика комитата,— дружба и взаимная верность. Эти понятия отражены, как заметил исследователь ры­царства Скардильи, в германском *druht-, равно как и в готском gasintha (ср. точные соответствия в лангобардском и в gesith—законах Витреда, короля Кента), где они употребляются в смысле «спутник»; отражены они и в *hold- — «чувстве доброжелательности, связывающем вождя с членами свиты», и в комплексе представлений о верности, восходящем к индоевропейскому корню *deru-и, как отмечалось, связанном с современным немецким Treue; и в индоевропейской основе *ais- и германской ос­нове *aizio-, в германских языках служащей основой тер­минов «честь», «благородство», «милосердие», «помощь», «страх» (в смысле «страх божий»), а также «бенефиций», «привилегия», «собственность».

Судя по терминологии, комитат представляется замк­нутой группой, имеющей явно выраженную инициационную структуру, для которой характерен глубокий социаль­ный смысл. В комитате есть вождь, ветераны и новобран­цы, воплощающие различные категории возраста и компе­тентности, учителя и ученики. Наличие подобной страти­фикации, предполагающей иерархические отношения, однако, не исключает, а, напротив, подчеркивает стрем­ление к равенству, порождаемому общностью жизней и судеб. «Вождь», «сеньор» обозначаются обычно термина­ми, восходящими к *frawja-, то есть к тому же корню, что и латинские primus и princeps. Вождь, следовательно, «первый», то есть самый авторитетный, важный, доблест­ный воин. Во всех смыслах «самый», однако, непременно в однородной группе и внутри нее. Различия между ним и остальными членами группы зависят от ранга и авто­ритета. Он первый среди своих, значит, один из них. Как все-таки прекрасно сумел подметить Тацит глубокую об­щинную связь, благодаря которой вождь и его спутники испытывают не просто чувство единения друг с другом, а чувство тождественности. Подхлестываемые жаждой завоеваний и богатств не в меньшей степени, чем жаждой авантюры, комиты соревнуются друг с другом, чтобы снискать расположение и любовь своего вождя. Государь же ведет борьбу за стяжание славы и приобретение до­бычи, которую затем делит со своими. Спутники его в свою очередь сражаются за него и получают за это вознаграж­дение. Связывает их Treue — «взаимная верность».

Государь защищает, кормит и покровительствует сво­им. Они же воюют за него. Дар является столь характер­ным признаком подобной системы отношений, что, к при­меру, в исландских сагах «воин» и «даритель» в конце концов превращаются в синонимы. От государя своего свита ожидает получить в дар прежде всего оружие и, как сообщает Тацит, коня и золото. Дарение оружия — копья (фрамеи), по Тациту, меча, согласно более поздним ис­точникам,— было, как можно предположить, наиболее конкретным символом вступления в комитат нового чле­на, знаком акцептации вождем. Постоянный атрибут вож­дя — его щедрость. Товарищи сражаются за него, он же по окончании сражения щедрой рукой распределяет до­бычу. В поэзии англосаксов он неизменно именуется sincgiefa или sincbrytta, то есть «раздающий сокрови­ща».

Верность воина своему вождю выражается, во-пер­вых, в «сыновней» любви и, во-вторых, в благодарности за получение дара. Когда в «Беовульфе» храбрый дру­жинник Виглаф видит, как его сеньор вот-вот погибнет в пламени огнедышащего дракона, то ему вспоминаются все те дары, которые получал он из его рук, и клятва, про­изнесенная во время одного из королевских застолий. Комиты обещали вождю отплатить за щедрость в час испы­тания. Однако при виде чудовища храбрость оставляет даже самых сильных. Они обращаются в бегство. Виглаф же остается верным своему обещанию. В его словах му­жественно и сдержанно выражено понимание того, что любовь, верность и храбрость — неразрывное целое. Бо­лее того, храбрость возможна только как функция лю­бви и верности. Хвастовство пирующих здесь ни при чем.

Проклятие трусости, проявленной в момент опаснос­ти,— характерная особенность прежде всего англосак­сонской поэзии. Замечание Тацита, что комиты считают постыдным вернуться целыми и невредимыми с поля бит­вы, где погиб вождь, выражено в этой поэзии как нераз­рывная связь верности, скрепленной присягой, и призна­тельности за полученные дары. Дух комитата создается благодаря равновесию между ними. В этом смысле «ге­роизм» является обязанностью комита. В нем нет ничего от риторики и позы, ничего сверхчеловеческого, он всего лишь проявление дружбы и верности данному слову. Быть благодарным — вот что требуется от воина. Если он на высоте этого требования, значит, делает то, что должен;

если же пренебрегает своими обязанностями, значит, за­служивает самого черного презрения. С этой точки зре­ния «героическая» смерть в бою не что иное, как обязан­ность службы и долг. Бывает ли что-либо менее ритори­ческое?

Трусость тем более порицаема в воине, чем больше он пренебрегает своим рангом, функцией, то есть доброволь­но деградирует до положения раба. Трусость несовмести­ма с положением свободного человека. Ведь будучи сво­бодным, он вооружен. Напротив, трусость считается функ­циональной характеристикой раба. Трусость в рабском состоянии нечто естественное. Ее нельзя презирать. Толь­ко в свободном человеке-воине (правда, в юридическом смысле «варварское» общество проводит различие между человеком свободным и воином) трусость может счи­таться бесчестьем, тем более если этот воин член коми­тата, то есть общественной группы, в которую вступают по доброй воле именно для того, чтобы воевать.

Из племенного союза трус тоже изгоняется. Отказы­вая своему народу и обществу в помощи в опасный мо­мент, трус разрывает священный договор, связывающий всех членов общества. Фактически он добровольно поки­дает общество, прежде чем юридически оно исключит его из своих рядов. Иными словами, подобный поступок счи­тается асоциальным, ненужным и вредным для общества. Тацит обратил внимание: всякий, кто бросил щит на поле боя, отстраняется от участия в народных сходах и священ­ных ритуалах, то есть лишается гражданской жизни. Трус не подвергается каким-либо особым преследованиям. Его просто приговаривают к гражданской смерти. В самом деле, в нынешнем немецком языке прилагательное feig — «подлый», «трусливый» — результат семантического раз­вития древних терминов, обозначавших «приговоренный к смерти». Итак, и на этот раз никакой риторики. В обще­стве, испытывающем постоянную угрозу со стороны вра­гов, находящемся в опасности со стороны сил природы, в обществе, где прокормить человека стоит дорого, трус — это тот, кто разрушает устои солидарности, ведет себя как эгоист, становится для своих тяжелой обузой. Он пренеб­регает своим долгом. В сознании феодального средневе­ковья представления о подлости, раболепстве, измене и преступлении связаны общим корнем. Но увидеть его не­легко.

Смелость тоже одна из обязанностей комитов, точно так же как щедрость — обязанность вождя. Взаимность обязанностей — святая святых эгалитарного и иерархиче­ского начал в комитате. Присяга конкретизируется в чет­ких формулировках, где военный символ — меч сливается с иерархическими жестами: коленопреклонением, поцелуем руки,— а также жестом эгалитарным — рукопожати­ем. Нетрудно заметить сходство с феодальными церемо­ниями, где отношения построены на идее воинской соли­дарности и взаимных обязательств.

Наряду с военными обязанностями существовали пиршества. Грабительская война и пир имеют в европей­ском обществе сакральный характер. Он выражается как в героических обычаях, засвидетельствованных Гомером, так и в образной системе Вальхаллы (1). В рассказе Павла Диакона об оружии сына короля гепидов заметна взаи­мозависимость между сражением и пиршеством, точно та­кая же как и взаимозаменяемость слов, которыми назы­вают боевого товарища и сотрапезника. От древнескандинавского uerdhr (обед) происходит verdhung, то есть «пир», «застолье». Происхождение термина buccellarius — «телохранитель», как мы уже видели, тоже связано с за­стольем. Очевидна и соотнесенность homotrapezoi персид­ского царя, упоминающихся у Геродота и Ксенофонта, то есть «доверенных воинов», с буквальным значением этого термина — «сотрапезники». Эта связь прекрасно выражена и в «Слове о полку Игореве», где сражающиеся воины названы пьющими «кровавое вино».

В пылу сражения воины предвкушают радости пира и любви. Об этом вспоминает французский средневеко­вый автор Жан де Жуэнвиль в книге, посвященной дея­ниям благочестивого Святого Людовика. За столом, под­нимая кубки, воины храбрятся, любят вспоминать об опас­ностях, слушать рассказы и песни, воспевающие их герои­ческие поступки, сулить новые, спорить, кто из них бо­лее храбрый и смелый. Во время пира вспыхивают ссоры из-за безудержного хвастовства приглашенных к сто­лу.

У викингов, как и других народов, во время пира со­вершаются священные обряды, например сакральные воз­лияния в знак принятия обета. Обычай обещать новые подвиги, быть может, также связан с ритуальным значе­нием пира. Это своего рода добровольное принятие обя­зательства. В свидетели призываются боги и присутствую­щие рядом товарищи. Тем самым воины как бы поднимают

(1) В древнегерманской, скандинавской мифологии дворец верховного бога Одина, чертог мертвых. Сюда переносятся воины, павшие на поле брани, и продолжают вести здесь жизнь героев.— Прим. ред.

свой престиж в глазах окружающих. Спустя несколько веков рыцарский обет также произносится за пиршест­венным столом. Достаточно отбросить тщеславие браж­ника, чтобы увидеть в церемониале древнюю сакральную основу.

Сходство между войной (или охотой, которую отож­дествляют с войной) и пиром заметно также в одинаковой степени наслаждения, которое они доставляли. Благодаря Тациту мы уже имели возможность убедиться, что война вошла в привычку не только определенной группы насе­ления, не только была долгом и обязанностью члена рода или комитата, но и доставляла наслаждение воинам. Во­ин-варвар чувствовал себя глубоко несчастным, если его боевой сокол и храбрый конь томились без дела. Там, где не охотятся и не воюют, пиршественная зала пуста, в ней гуляет один только ветер. Имея перед собой подобное об­щество, мы были бы вправе говорить о «культуре войны». В германских военных обществах война представляется закоренелой привычкой; общество живет в состоянии пер­манентной войны. Мир здесь — это добровольно либо по договору взятое на себя обязательство, пауза в обычном течении жизни. Это подчас дает «основания» для некото­рых воинственно настроенных идеологов утверждать, что война, мол, естественна для всякого общества. Если есть общество, то, стало быть, есть и война, говорят они. Вой­ны, по их словам, не случаются там, где отсутствует об­щественная жизнь. Логика подобных умозаключений при­вела к тому, что был даже сформулирован тезис о сущест­вовании так называемого «комплекса дружбы-вражды», согласно которому, чем более связаны между собой чле­ны одной какой-нибудь группы, тем большую неприязнь испытывают они ко всем чужакам. Подобное подчинение чувства любви, братства, взаимопомощи и солидарности, существующего среди членов группы, возрастанию воин­ственной агрессивности, естественно, вызвало осуждение и тревогу со стороны ученых.

Мечта о прочном мире, устремленность к нему, возра­зим мы, существуют именно в самом комитате. Ведь участ­ников его связывает друг с другом прочнейшая связь — узы Friede, то есть мира. Автор, воспевший поход князя Игоря, с предельной ясностью и прямотой говорит нам, что честно — сражаться и приносить себя в жертву во имя идеалов братства, бесчестно — подражать Каину и поворачивать оружие против своих братьев:

Загородите полю ворота своими острыми стрелами, за землю Русскую, за раны Игоревы, буйного Святославича! (1)

Идея мира — одна из главных в этом русском памят­нике.

Воинская этика, основанная на братстве, чести, пре­данности, развивалась в том направлении, которое мы называем рыцарским. Развитие шло медленно и неравно­мерно у разных народов. Не так-то просто проследить его по источникам, где нередко архаические элементы синкретически смешаны с разного рода культурными влияниями и заимствованиями. Тем не менее развитие гер­манского военного общества от «варварского» комитата до феодально-рыцарской эпохи шло, в общем-то, без осо­бых отклонений. Типичным можно считать пример «дорыцарского» отношения исландских воинов к предстоящему походу, имеющему все характерные черты «авантюры». Одна из целей похода — отобрать у разбойников и пира­тов все, что похитили они у крестьян и купцов. Иными сло­вами, собственная корысть и наслаждение войной здесь особым образом совмещены с борьбой за справедливость.

Напомним также о той эволюции, которую претерпе­ла норвежская hirdh. В 1181—1182 гг. ее юридическое положение было сформулировано по-латыни в кодексах Lex castrensis, Lex militaris, Lex curiae, затем в 1274—1277 гг. в переводе на норвежский в Hirdhskra. К этому времени древний воинский дух претерпел изменения бла­годаря контактам с рафинированной рыцарской культу­рой, которая упрочилась как во Франции, так и в завое­ванной норманнами Англии и Германии. В дремучих лесах и среди туманных скал Скандинавии слышались лишь отдаленные отзвуки этой культуры. Но и они возымели свое действие. Право, основанное на hirdh, породило но­вую аристократию, поддерживающую короля. Посмотрим, что вменяет оно воинам и мореплавателям:

«Остерегайся грабежа и воровства, прелюбодеяния и блудодеяния, куртизанок и азартных игр, словоблудия и дерзости, самонадеянности и зависти к деньгам других, продажности и торговли, приглашений на утренние и ночные попойки, за исключением званых пиров, которым определено свое время, подходящее для встреч достой-

(1) Слово о полку Игореве. Л., 1953, с. 76.

ных мужей; остерегайся возможного предательства со стороны каждого, кто попытается заручиться твоим до­верием; остерегайся судить другого за его спиной и льстить в глаза, чтобы обмануть; остерегайся праздности, лено­сти и нерадения, языческих жертвоприношений и прокля­тий, а также сквернословия всякого рода».

Все эти по-человечески вразумительные советы, могут возразить нам, пропущены через фильтр куртуазности. Что ж, согласны. Тем не менее все они имеют аналоги в древней англосаксонской поэзии. Заветы поэта-воина предвосхищают «меру» рыцарского поведения:

«Мудрый должен быть терпелив. Излишняя пылкость и дерзость в словах ему не пристали. Воин не должен проявлять слабость или свое безрассудство; ему не при­стало быть робким или излишне игривым; не стоит жаж­дать богатства, гордиться собой раньше времени. Мужчи­не пристало молчание. Следует переждать, прежде чем бросить на ветер хвастливое слово».

Данная «элегия» принадлежит языческой истории анг­лосаксов. Попав в христианскую среду, герои Беды Досто­почтенного (1) ведут себя «по-рыцарски»: Лилла погибает, закрыв короля своим телом; Эдвин, зная, что благород­нейший друг его, находящийся у него в гостях, замышляет предательство, тем не менее отказывается изобличить его, так как это его гость и друг.

Долгим и трудным был путь превращения воинов фиордов в рыцарей. Не всегда он завершался успехом. Нелегко было вытравить из их сердца память о древнем неистовом Вотане. На Севере даже в XIII в. власть царя мертвых была еще прочна. Однако превращение воина-комита в рыцаря было возможно, так как между тем и другим нет качественного разрыва, напротив, существо­вала преемственность. Различие — в выборе культурной модели, направлении развития. Если древнее насилие и уживается с новым мировоззрением, а христианские рыца­ри порой ведут себя как берсеркры, то следует учитывать, что рецидивы такого рода были вполне объяснимой частью истории рыцарства.

(1) Беда Достопочтенный (672/73 — ок. 735) — англосаксонский писатель, автор «Церковной истории народа англов».— Прим. ред.




Франко Кардини. История средневекового рыцарства
Оригинал публикации: http://tagbooks.narod.ru/Knights.htm



Желающие опубликовать свои работы (статьи, дипломные, рефераты) в библиотеке, присылайте их на [email protected]!

Туристическая компания Unitours - Отдых в Египте, Турции, ОАЭ, Тайланде. Горящие путёвки.

Majordomo - удачный хостинг




Семиотика и семиосфера Lingvisto.org - языковая энциклопедия Allbest.ru КУПИТЬ КНИГИ, сделать ЗАКАЗ КНИГИ ПОЧТОЙ в книжных магазинах БИБЛИО-ГЛОБУС, ОЗОН/OZON, БОЛЕРО/BOLERO, ТОП-КНИГА, БИБЛИОН и других